Читать немецкие мемуары про войну. Воспоминания красноармейца о второй мировой войне. Вы с подругами говорили о войне

https://www.сайт/2015-06-22/pisma_nemeckih_soldat_i_oficerov_s_vostochnogo_fronta_kak_lekarstvo_ot_fyurerov

«Солдаты Красной армии стреляли, даже сгорая заживо»

Письма немецких солдат и офицеров с Восточного фронта как лекарство от фюреров

22 июня в нашей стране – сакральный, священный день. Начало Великой войны – это начало пути к великой Победе. Более массового подвига история не знает. Но и более кровавого, дорогого по своей цене – возможно, тоже (мы уже публиковали жуткие страницы из Алеся Адамовича и Даниила Гранина, потрясающие откровенностью фронтовика Николая Никулина, отрывки из Виктора Астафьева «Прокляты и убиты»). Вместе с тем, рядом с бесчеловечностью торжествовали воинская выучка, отвага и самопожертвование, благодаря которым исход битвы народов был предрешен в самые первые ее часы. Об этом говорят фрагменты писем и донесений солдат и офицеров германских вооруженных сил с Восточного фронта.

«Уже первая атака обернулась сражением не на жизнь, а на смерть»

«Мой командир был в два раза старше меня, и ему уже приходилось сражаться с русскими под Нарвой в 1917 году, когда он был в звании лейтенанта. "Здесь, на этих бескрайних просторах, мы найдем свою смерть, как Наполеон", - не скрывал он пессимизма... – Менде, запомните этот час, он знаменует конец прежней Германии"» (Эрих Менде, обер-лейтенант 8-й силезской пехотной дивизии о разговоре, состоявшемся в последние мирные минуты 22 июня 1941 года).

«Когда мы вступили в первый бой с русскими, они нас явно не ожидали, но и неподготовленными их никак нельзя было назвать» (Альфред Дюрвангер, лейтенант, командир противотанковой роты 28-й пехотной дивизии).

«Качественный уровень советских летчиков куда выше ожидаемого… Ожесточенное сопротивление, его массовый характер не соответствуют нашим первоначальным предположениям» (дневник Гофмана фон Вальдау, генерал-майора, начальника штаба командования Люфтваффе, 31 июня 1941 года).

«На Восточном фронте мне повстречались люди, которых можно назвать особой расой"

«В самый первый день, едва только мы пошли в атаку, как один из наших застрелился из своего же оружия. Зажав винтовку между колен, он вставил ствол в рот и надавил на спуск. Так для него окончилась война и все связанные с ней ужасы» (артиллерист противотанкового орудия Иоганн Данцер, Брест, 22 июня 1941 года).

«На Восточном фронте мне повстречались люди, которых можно назвать особой расой. Уже первая атака обернулась сражением не на жизнь, а на смерть» (Ганс Беккер, танкист 12-й танковой дивизии).

«Потери жуткие, не сравнить с теми, что были во Франции… Сегодня дорога наша, завтра ее забирают русские, потом снова мы и так далее… Никого еще не видел злее этих русских. Настоящие цепные псы! Никогда не знаешь, что от них ожидать» (дневник солдата группы армий «Центр», 20 августа 1941 года).

«Никогда нельзя заранее сказать, что предпримет русский: как правило, он мечется из одной крайности в другую. Его натура так же необычна и сложна, как и сама эта огромная и непонятная страна... Иногда пехотные батальоны русских приходили в замешательство после первых же выстрелов, а на другой день те же подразделения дрались с фанатичной стойкостью… Русский в целом, безусловно, отличный солдат и при искусном руководстве является опасным противником» (Меллентин Фридрих фон Вильгельм, генерал-майор танковых войск, начальник штаба 48-го танкового корпуса, впоследствии начальник штаба 4-й танковой армии).

"Никого еще не видел злее этих русских. Настоящие цепные псы!"

«Во время атаки мы наткнулись на легкий русский танк Т-26, мы тут же его щелкнули прямо из 37-миллиметровки. Когда мы стали приближаться, из люка башни высунулся по пояс русский и открыл по нам стрельбу из пистолета. Вскоре выяснилось, что он был без ног, их ему оторвало, когда танк был подбит. И, невзирая на это, он палил по нам из пистолета!» (воспоминания артиллериста противотанкового орудия о первых часах войны).

«В такое просто не поверишь, пока своими глазами не увидишь. Солдаты Красной армии, даже заживо сгорая, продолжали стрелять из полыхавших домов» (из письма пехотного офицера 7-й танковой дивизии о боях в деревне у реки Лама, середина ноября 1941-го года).

«…Внутри танка лежали тела отважного экипажа, которые до этого получили лишь ранения. Глубоко потрясенные этим героизмом, мы похоронили их со всеми воинскими почестями. Они сражались до последнего дыхания, но это была лишь одна маленькая драма великой войны» (Эрхард Раус, полковник, командир кампфгруппы «Раус» о танке КВ-1, расстрелявшем и раздавившем колонну грузовиков и танков и артиллерийскую батарею немцев; в общей сложности 4 советских танкиста сдерживали продвижение боевой группы «Раус», примерно полдивизии, двое суток, 24 и 25 июня).

«17 июля 1941 года… Вечером хоронили неизвестного русского солдата [речь идет о 19-летнем старшем сержанте-артиллеристе Николае Сиротинине]. Он один стоял у пушки, долго расстреливал колонну танков и пехоту, так и погиб. Все удивлялись его храбрости... Оберст перед могилой говорил, что если бы все солдаты фюрера дрались, как этот русский, мы завоевали бы весь мир. Три раза стреляли залпами из винтовок. Все-таки он русский, нужно ли такое преклонение?» (дневник обер-лейтенанта 4-й танковой дивизии Хенфельда).

"Если бы все солдаты фюрера дрались, как этот русский, мы завоевали бы весь мир"

«Мы почти не брали пленных, потому что русские всегда дрались до последнего солдата. Они не сдавались. Их закалку с нашей не сравнить…» (интервью военному корреспонденту Курицио Малапарте (Зуккерту) офицера танкового подразделения группы армий «Центр»).

«Русские всегда славились своим презрением к смерти; коммунистический режим еще больше развил это качество, и сейчас массированные атаки русских эффективнее, чем когда-либо раньше. Дважды предпринятая атака будет повторена в третий и четвёртый раз, невзирая на понесенные потери, причем и третья, и четвертая атаки будут проведены с прежним упрямством и хладнокровием... Они не отступали, а неудержимо устремлялись вперед» (Меллентин Фридрих фон Вильгельм, генерал-майор танковых войск, начальник штаба 48-го танкового корпуса, впоследствии начальник штаба 4-й танковой армии, участник Сталинградской и Курской битв).

«Я в такой ярости, но никогда еще не был столь беспомощен»

В свою очередь, Красная Армия и жители оккупированных территорий столкнулись в начале войны с хорошо подготовленным – и психологически тоже – захватчиком.

«25 августа. Мы бросаем ручные гранаты в жилые дома. Дома очень быстро горят. Огонь перебрасывается на другие избы. Красивое зрелище! Люди плачут, а мы смеемся над слезами. Мы сожгли уже таким образом деревень десять (дневник обер-ефрейтора Иоганнеса Гердера). «29 сентября 1941. ...Фельдфебель стрелял каждой в голову. Одна женщина умоляла, чтобы ей сохранили жизнь, но и ее убили. Я удивляюсь самому себе – я могу совершенно спокойно смотреть на эти вещи... Не изменяя выражения лица, я глядел, как фельдфебель расстреливал русских женщин. Я даже испытывал при этом некоторое удовольствие...» (дневник унтер-офицера 35-го стрелкового полка Гейнца Клина).

«Я, Генрих Тивель, поставил себе целью истребить за эту войну 250 русских, евреев, украинцев, всех без разбора. Если каждый солдат убьет столько же, мы истребим Россию в один месяц, все достанется нам, немцам. Я, следуя призыву фюрера, призываю к этой цели всех немцев...» (блокнот солдата, 29 октября 1941 года).

"Я могу совершенно спокойно смотреть на эти вещи. Даже испытываю при этом некоторое удовольствие"

Настроение немецкого солдата, как хребет зверю, переломила Сталинградская битва: общие потери врага убитыми, ранеными, пленными и пропавшими без вести составили около 1,5 млн человек. Самоуверенное вероломство сменилось отчаянием, схожим с тем, что сопровождали Красную Армию в первые месяцы боев. Когда в Берлине вздумали в пропагандистских целях напечатать письма со сталинградского фронта, выяснилось, что из семи мешков корреспонденции только 2% содержат одобрительные высказывания о войне, в 60% писем солдаты, призванные воевать, бойню отвергали. В окопах Сталинграда немецкий солдат, очень часто ненадолго, незадолго до смерти, возвращался из состояния зомби в сознательное, человеческое. Можно сказать, война как противостояние равновеликих войск была закончена здесь, в Сталинграде – прежде всего потому, что здесь, на Волге, рухнули столпы солдатской веры в непогрешимость и всемогущество фюрера. Так – в этом справедливость истории – случается практически с каждым фюрером.

«С сегодняшнего утра я знаю, что нас ждет, и мне стало легче, поэтому и тебя я хочу освободить от мук неизвестности. Когда я увидел карту, я пришел в ужас. Мы совершенно покинуты без всякой помощи извне. Гитлер нас бросил в окружении. И письмо это будет отправлено в том случае, если наш аэродром еще не захвачен».

«На родине кое-кто станет потирать руки – удалось сохранить свои теплые местечки, да в газетах появятся патетические слова, обведенные черной рамкой: вечная память героям. Но ты не дай себя этим одурачить. Я в такой ярости, что, кажется, все бы уничтожил вокруг, но никогда я еще не был столь беспомощен».

«Люди подыхают от голода, лютого холода, смерть здесь просто биологический факт, как еда и питье. Они мрут, как мухи, и никто не заботится о них, и никто их не хоронит. Без рук, без ног, без глаз, с развороченными животами они валяются повсюду. Об этом надо сделать фильм, чтобы навсегда уничтожить легенду «о прекрасной смерти». Это просто скотское издыхание, но когда-нибудь оно будет поднято на гранитные пьедесталы и облагорожено в виде «умирающих воинов» с перевязанными бинтом головами и руками.

"Напишут романы, зазвучат гимны и песнопения. В церквах отслужат мессу. Но с меня довольно"

Напишут романы, зазвучат гимны и песнопения. В церквах отслужат мессу. Но с меня довольно, я не хочу, чтобы мои кости гнили в братской могиле. Не удивляйтесь, если некоторое время от меня не будет никаких известий, потому что я твердо решил стать хозяином собственной судьбы».

«Ну вот, теперь ты знаешь, что я не вернусь. Пожалуйста, сообщи об этом нашим родителям как можно осторожнее. Я в тяжелом смятении. Прежде я верил и поэтому был сильным, а теперь я ни во что не верю и очень слаб. Я многого не знаю из того, что здесь происходит, но и то малое, в чем я должен участвовать, – это уже так много, что мне не справиться. Нет, меня никто не убедит, что здесь погибают со словами «Германия» или «Хайль Гитлер». Да, здесь умирают, этого никто не станет отрицать, но свои последние слова умирающие обращают к матери или к тому, кого любят больше всего, или это просто крик о помощи. Я видел сотни умирающих, многие из них, как я, состояли в гитлерюгенд, но, если они еще могли кричать, это были крики о помощи, или они звали кого-то, кто не мог им помочь».

«Я искал Бога в каждой воронке, в каждом разрушенном доме, в каждом углу, у каждого товарища, когда я лежал в своем окопе, искал и на небе. Но Бог не показывался, хотя сердце мое взывало к нему. Дома были разрушены, товарищи храбры или трусливы, как я, на земле голод и смерть, а с неба бомбы и огонь, только Бога не было нигде. Нет, отец, Бога не существует, или он есть лишь у вас, в ваших псалмах и молитвах, в проповедях священников и пасторов, в звоне колоколов, в запахе ладана, но в Сталинграде его нет… Я не верю больше в доброту Бога, иначе он никогда не допустил бы такой страшной несправедливости. Я больше не верю в это, ибо Бог прояснил бы головы людей, которые начали эту войну, а сами на трех языках твердили о мире. Я больше не верю в Бога, он предал нас, и теперь сама смотри, как тебе быть с твоей верой».

"Десять лет назад речь шла о бюллетенях для голосования, теперь за это надо расплачиваться такой «мелочью», как жизнь"

«Для каждого разумного человека в Германии придет время, когда он проклянет безумие этой войны, и ты поймешь, какими пустыми были твои слова о знамени, с которым я должен победить. Нет никакой победы, господин генерал, существуют только знамена и люди, которые гибнут, а в конце уже не будет ни знамен, ни людей. Сталинград – не военная необходимость, а политическое безумие. И в этом эксперименте ваш сын, господин генерал, участвовать не будет! Вы преграждаете ему путь в жизнь, но он выберет себе другой путь – в противоположном направлении, который тоже ведет в жизнь, но по другую сторону фронта. Думайте о ваших словах, я надеюсь, что, когда все рухнет, вы вспомните о знамени и постоите за него».

«Освобождение народов, что за ерунда! Народы останутся теми же, меняться будет только власть, а те, кто стоит в стороне, снова и снова будут утверждать, что народ надо от нее освободить. В 32-м еще можно было что-то сделать, вы это прекрасно знаете. И то, что момент был упущен, тоже знаете. Десять лет назад речь шла о бюллетенях для голосования, а теперь за это надо расплачиваться такой «мелочью», как жизнь».

За линией фронта. Мемуары

Бывший командир подводного флота нацистской Германии Вернер знакомит читателя в своих мемуарах с действиями немецких подводных лодок в акватории. Атлантического океана, в Бискайском заливе и Ла-Манше против английского и американского флота во время Второй мировой войны.

Герберт Вернер

Предисловие

Оценка книги американским ветераном войны

Кого бы не смутил представившийся случай написать, как это сделал я, введение к книге иностранца, да еще военнослужащего бывшего враждебного государства, чья боевая судьба почти в точности повторяет собственную судьбу автора предисловия? Мы учились в 1939 году в высших военно-морских училищах, оба завершили курс обучения на подводников и впервые явились к месту службы в 1941 году. Оба мы прослужили всю войну, от нижних чинов до командиров подлодок. Каждый из нас слышал разрывы глубинных бомб противника, хотя и уберегся от них, в отличие от некоторых своих боевых друзей. Очевидно, однако, что эти разрывы звучат на удивление одинаково, будь бомбы британские, американские или японские. Оба мы принимали участие в торпедных атаках на боевые и торговые суда. Каждый из нас видел, как тонут большие корабли, когда их днища пробивают торпеды, – иногда величественно, иногда неприглядно. Немецкие подлодки пользовались той же тактикой, что и мы. И Вернер, и я бесполезно осыпали своего противника проклятиями только за то, что он добросовестно выполнял свой долг.

Итак, между Гербертом Вернером и мной было много общего, хотя я ничего не знал о нем до знакомства с его книгой. Но, констатируя все это, необходимо избежать двух ловушек. Первая состоит в уважении к профессионализму, которое может затемнить важные различия между нами, проистекающие из противоположности условий, в которых мы находились, и целей, которые мы преследовали. Вторая заключается в том, что объективной оценке прошлого, к которой мы стремимся сегодня, могут вольно или невольно помешать чувства и настроения военного времени. Избегая этих ловушек, мы найдем в результате правильный подход к проблеме. Потому что восхищаться людьми, которые сражались за Германию, можно, даже если мы осуждаем Гитлера и нацистов. Для правильной оценки книги важно иметь это в виду и учитывать в каждом конкретном случае позиции сторон.

В предисловии Вернер объясняет, почему он счел необходимым написать свою книгу. По его словам, он выполнил тем самым давнее обязательство и хотел отдать должное тысячам боевых друзей, которые навсегда похоронены в стальных гробах в глубинах моря. Политические пристрастия совершенно отсутствуют как в его повествовании, так и в трактовке профессиональных задач. Вернер не позволяет себе резких выпадов против противника, хотя ясно, что временами он, как и все мы, способен испытывать приступы раздражения. В таких случаях книга Вернера приобретает большую драматическую силу и на первый ее план выступает скотская, звериная сущность войны. Может, это покажется непривычным, но задумайтесь вот над чем: моряки-подводники, независимо от принадлежности к какой-либо из воюющих сторон, более всего восхищались тем временем, когда они выходили в море и находились в стальных скорлупках лодок, в тесном замкнутом пространстве которых не ослабевал шум работающих дизельных установок, а при недостатке кислорода в спертом воздухе ощущалась вонь от человеческих испражнений и гниющей пищи. В таких условиях экипажи подлодок в остервенении атаковали противника торпедами, осуществляли изнурительный поиск его морских конвоев или ожидали в страхе конца атаки глубинными бомбами противника.

Немецкие солдаты о русских.

Из книги Роберта Кершоу «1941 год глазами немцев»:

«Во время атаки мы наткнулись на легкий русский танк Т-26, мы тут же его щелкнули прямо из 37-миллиметровки. Когда мы стали приближаться, из люка башни высунулся по пояс русский и открыл по нам стрельбу из пистолета. Вскоре выяснилось, что он был без ног, их ему оторвало, когда танк был подбит. И, невзирая на это, он палил по нам из пистолета!» /Артиллерист противотанкового орудия/

«Мы почти не брали пленных, потому что русские всегда дрались до последнего солдата. Они не сдавались. Их закалку с нашей не сравнить…» /Танкист группы армий «Центр»/

После успешного прорыва приграничной обороны, 3-й батальон 18-го пехотного полка группы армий «Центр», насчитывавший 800 человек, был обстрелян подразделением из 5 солдат. «Я не ожидал ничего подобного, – признавался командир батальона майор Нойхоф своему батальонному врачу. – Это же чистейшее самоубийство атаковать силы батальона пятеркой бойцов».

«На Восточном фронте мне повстречались люди, которых можно назвать особой расой. Уже первая атака обернулась сражением не на жизнь, а на смерть». /Танкист 12-й танковой дивизии Ганс Беккер/

«В такое просто не поверишь, пока своими глазами не увидишь. Солдаты Красной Армии, даже заживо сгорая, продолжали стрелять из полыхавших домов». /Офицер 7-й танковой дивизии/

«Качественный уровень советских летчиков куда выше ожидаемого… Ожесточенное сопротивление, его массовый характер не соответствуют нашим первоначальным предположениям» /Генерал-майор Гофман фон Вальдау/

«Никого еще не видел злее этих русских. Настоящие цепные псы! Никогда не знаешь, что от них ожидать. И откуда у них только берутся танки и все остальное?!» /Один из солдат группы армий «Центр»/

«Поведение русских даже в первом бою разительно отличалось от поведения поляков и союзников, потерпевших поражение на Западном фронте. Даже оказавшись в кольце окружения, русские стойко оборонялись». /Генерал Гюнтер Блюментритт, начальник штаба 4-й армии/

71 год назад гитлеровская Германия напала на СССР. Каким оказался наш солдат в глазах врага - солдат немецких? Как выглядело начало войны из чужих окопов? Весьма красноречивые ответы на эти вопросы можно обнаружить в книге, автор которой едва ли может быть обвинен в искажении фактов. Это «1941 год глазами немцев. Березовые кресты вместо железных» английского историка Роберта Кершоу, которая недавно опубликована в России. Книга практически целиком состоит из воспоминаний немецких солдат и офицеров, их писем домой и записей в личных дневниках.

Вспоминает унтер-офицер Гельмут Колаковски: «Поздним вечером наш взвод собрали в сараях и объявили: «Завтра нам предстоит вступить в битву с мировым большевизмом». Лично я был просто поражен, это было как снег на голову, а как же пакт о ненападении между Германией и Россией? Я все время вспоминал тот выпуск «Дойче вохеншау», который видел дома и в котором сообщалось о заключенном договоре. Я не мог и представить, как это мы пойдем войной на Советский Союз». Приказ фюрера вызвал удивление и недоумение рядового состава. «Можно сказать, мы были огорошены услышанным, - признавался Лотар Фромм, офицер-корректировщик. - Мы все, я подчеркиваю это, были изумлены и никак не готовы к подобному». Но недоумение тут же сменилось облегчением избавления от непонятного и томительного ожидания на восточных границах Германии. Опытные солдаты, захватившие уже почти всю Европу, принялись обсуждать, когда закончится кампания против СССР. Слова Бенно Цайзера, тогда еще учившегося на военного водителя, отражают общие настроения: «Все это кончится через каких-нибудь три недели, нам было сказано, другие были осторожнее в прогнозах - они считали, что через 2-3 месяца. Нашелся один, кто считал, что это продлится целый год, но мы его на смех подняли: «А сколько потребовалось, чтобы разделаться с поляками? А с Францией? Ты что, забыл?»

Но не все были столь оптимистичны. Эрих Менде, обер-лейтенант из 8-й силезской пехотной дивизии, вспоминает разговор со своим начальником, состоявшийся в эти последние мирные минуты. «Мой командир был в два раза старше меня, и ему уже приходилось сражаться с русскими под Нарвой в 1917 году, когда он был в звании лейтенанта. «Здесь, на этих бескрайних просторах, мы найдем свою смерть, как Наполеон», - не скрывал он пессимизма... Менде, запомните этот час, он знаменует конец прежней Германии».

В 3 часа 15 минут передовые немецкие части перешли границу СССР. Артиллерист противотанкового орудия Иоганн Данцер вспоминает: «В самый первый день, едва только мы пошли в атаку, как один из наших застрелился из своего же оружия. Зажав винтовку между колен, он вставил ствол в рот и надавил на спуск. Так для него окончилась война и все связанные с ней ужасы».

Захват Брестской крепости был поручен 45-й пехотной дивизии вермахта, насчитывавшей 17 тысяч человек личного состава. Гарнизон крепости - порядка 8 тысяч. В первые часы боя посыпались доклады об успешном продвижении немецких войск и сообщения о захвате мостов и сооружений крепости. В 4 часа 42 минуты «было взято 50 человек пленных, все в одном белье, их война застала в койках». Но уже к 10:50 тон боевых документов изменился: «Бой за овладение крепостью ожесточенный - многочисленные потери». Уже погибло 2 командира батальона, 1 командир роты, командир одного из полков получил серьезное ранение.

«Вскоре, где-то между 5.30 и 7.30 утра, стало окончательно ясно, что русские отчаянно сражаются в тылу наших передовых частей. Их пехота при поддержке 35-40 танков и бронемашин, оказавшихся на территории крепости, образовала несколько очагов обороны. Вражеские снайперы вели прицельный огонь из-за деревьев, с крыш и подвалов, что вызвало большие потери среди офицеров и младших командиров».

«Там, где русских удалось выбить или выкурить, вскоре появлялись новые силы. Они вылезали из подвалов, домов, из канализационных труб и других временных укрытий, вели прицельный огонь, и наши потери непрерывно росли».
Сводка Верховного командования вермахта (ОКВ) за 22 июня сообщала: «Создается впечатление, что противник после первоначального замешательства начинает оказывать все более упорное сопротивление». С этим согласен и начальник штаба ОКВ Гальдер: «После первоначального «столбняка», вызванного внезапностью нападения, противник перешел к активным действиям».

Для солдат 45-й дивизии вермахта начало войны оказалось совсем безрадостным: 21 офицер и 290 унтер-офицеров (сержантов), не считая солдат, погибли в ее первый же день. За первые сутки боев в России дивизия потеряла почти столько же солдат и офицеров, сколько за все шесть недель французской кампании.

Самыми успешными действиями войск вермахта были операцию по окружению и разгрому советских дивизий в «котлах» 1941-го года. В самых крупных из них - Киевском, Минском, Вяземском - советские войска потеряли сотни тысяч солдат и офицеров. Но какую цену за это заплатил вермахт?

Генерал Гюнтер Блюментритт, начальник штаба 4-й армии: «Поведение русских даже в первом бою разительно отличалось от поведения поляков и союзников, потерпевших поражение на Западном фронте. Даже оказавшись в кольце окружения, русские стойко оборонялись».

Автор книги пишет: «Опыт польской и западной кампаний подсказывал, что успех стратегии блицкрига заключается в получении преимуществ более искусным маневрированием. Даже если оставить за скобками ресурсы, боевой дух и воля к сопротивлению противника неизбежно будут сломлены под напором громадных и бессмысленных потерь. Отсюда логически вытекает массовая сдача в плен оказавшихся в окружении деморализованных солдат. В России же эти «азбучные» истины оказались поставлены с ног на голову отчаянным, доходившим порой до фанатизма сопротивлением русских в, казалось, безнадежнейших ситуациях. Вот поэтому половина наступательного потенциала немцев и ушла не на продвижение к поставленной цели, а на закрепление уже имевшихся успехов».

Командующий группой армий «Центр» генерал-фельдмаршал Федор фон Бок, в ходе операции по уничтожению советских войск в Смоленском «котле» писал об их попытках вырваться из окружения: «Весьма значимый успех для получившего такой сокрушительный удар противника!». Кольцо окружения не было сплошным. Два дня спустя фон Бок сокрушался: «До сих пор не удалось заделать брешь на восточном участке Смоленского котла». Той ночью из окружения сумели выйти примерно 5 советских дивизий. Еще три дивизии прорвались на следующий день.

Об уровне немецких потерь свидетельствует сообщение штаба 7-й танковой дивизии, что в строю осталось всего 118 танков. 166 машин было подбито (хотя 96 подлежали ремонту). 2-я рота 1-го батальона полка «Великая Германия» всего за 5 дней боев на удержание линии Смоленского «котла» потеряла 40 человек при штатной численности роты в 176 солдат и офицеров.

Постепенно менялось и восприятие войны с Советским союзом у рядовых немецких солдат. Безудержный оптимизм первых дней боев сменился осознанием того, что «что-то идет не так». Потом пришли безразличие и апатия. Мнение одного из немецких офицеров: «Эти огромные расстояния пугают и деморализуют солдат. Равнины, равнины, конца им нет и не будет. Именно это и сводит с ума».

Постоянное беспокойство доставляли войскам и действия партизан, число которых росло по мере уничтожения «котлов». Если поначалу их количество и активность были ничтожны, то после окончания боев в киевском «котле» число партизан на участке группы армий «Юг» значительно возросло. На участке группы армий «Центр» они взяли под контроль 45% захваченных немцами территорий.

Кампания, затянувшаяся долгим уничтожением окруженных советских войск, вызывала все больше ассоциаций с армией Наполеона и страхов перед русской зимой. Один из солдат группы армий «Центр» 20 августа сетовал: «Потери жуткие, не сравнить с теми, что были во Франции». Его рота, начиная с 23 июля, участвовала в боях за «танковую автостраду № 1». «Сегодня дорога наша, завтра ее забирают русские, потом снова мы, и так далее». Победа уже не казалась столь недалекой. Напротив, отчаянное сопротивление противника подрывало боевой дух, внушало отнюдь не оптимистические мысли. «Никого еще не видел злее этих русских. Настоящие цепные псы! Никогда не знаешь, что от них ожидать. И откуда у них только берутся танки и все остальное?!»

За первые месяцы кампании была серьезно подорвана боеспособность танковых частей группы армий «Центр». К сентябрю 41-го 30% танков были уничтожены, а 23% машин находились в ремонте. Почти половина всех танковых дивизий, предусмотренных для участия в операции «Тайфун», располагали лишь третью от первоначального числа боеготовых машин. К 15 сентября 1941 года группа армий «Центр» располагала в общей сложности 1346 боеготовыми танками, в то время как на начало кампании в России эта цифра составляла 2609 единиц.

Потери личного состава были не менее тяжелыми. К началу наступления на Москву немецкие части лишились примерно трети офицерского состава. Общие потери в живой силе к этому моменту достигли примерно полумиллиона человек, что эквивалентно потере 30 дивизий. Если же учесть, что только 64% от общего состава пехотной дивизии, то есть 10840 человек, являлись непосредственно «бойцами», а остальные 36% приходились на тыловые и вспомогательные службы, то станет ясно, что боеспособность немецких войск снизилась еще сильнее.

Так ситуацию на Восточном фронте оценил один из немецких солдат: «Россия, отсюда приходят только дурные вести, и мы до сих пор ничего не знаем о тебе. А ты тем временем поглощаешь нас, растворяя в своих неприветливых вязких просторах».

О русских солдатах

Первоначальное представление о населении России определялось немецкой идеологией того времени, которая считала славян «недочеловеками». Однако опыт первых боев внес в эти представления свои коррективы.
Генерал-майор Гофман фон Вальдау, начальник штаба командования люфтваффе через 9 дней после начала войны писал в своем дневнике: «Качественный уровень советских летчиков куда выше ожидаемого... Ожесточенное сопротивление, его массовый характер не соответствуют нашим первоначальным предположениям». Подтверждением этого стали первые воздушные тараны. Кершоу приводит слова одного полковника люфтваффе: «Советские пилоты - фаталисты, они сражаются до конца без какой-либо надежды на победу и даже на выживание». Стоит заметить, что в первый день войны с Советским Союзом люфтваффе потеряли до 300 самолетов. Никогда до этого ВВС Германии не несли таких больших единовременных потерь.

В Германии радио кричало о том, что снаряды «немецких танков не только поджигают, но и насквозь прошивают русские машины». Но солдаты рассказывали друг другу о русских танках, которые невозможно было пробить даже выстрелами в упор - снаряды рикошетили от брони. Лейтенант Гельмут Ритген из 6-й танковой дивизии признавался, что в столкновении с новыми и неизвестными танками русских: «...в корне изменилось само понятие ведения танковой войны, машины КВ ознаменовали совершенно иной уровень вооружений, бронезащиты и веса танков. Немецкие танки вмиг перешли в разряд исключительно противопехотного оружия...» Танкист 12-й танковой дивизии Ганс Беккер: «На Восточном фронте мне повстречались люди, которых можно назвать особой расой. Уже первая атака обернулась сражением не на жизнь, а на смерть».

Артиллерист противотанкового орудия вспоминает о том, какое неизгладимое впечатление на него и его товарищей произвело отчаянное сопротивление русских в первые часы войны: «Во время атаки мы наткнулись на легкий русский танк Т-26, мы тут же его щелкнули прямо из 37-миллиметровки. Когда мы стали приближаться, из люка башни высунулся по пояс русский и открыл по нам стрельбу из пистолета. Вскоре выяснилось, что он был без ног, их ему оторвало, когда танк был подбит. И, невзирая на это, он палил по нам из пистолета!»

Автор книги «1941 год глазами немцев» приводит слова офицера, служившего в танковом подразделении на участке группы армий «Центр», который поделился своим мнением с военным корреспондентом Курицио Малапарте: «Он рассуждал, как солдат, избегая эпитетов и метафор, ограничиваясь лишь аргументацией, непосредственно имевшей отношение к обсуждаемым вопросам. «Мы почти не брали пленных, потому что русские всегда дрались до последнего солдата. Они не сдавались. Их закалку с нашей не сравнить...»

Гнетущее впечатление на наступающие войска производили и такие эпизоды: после успешного прорыва приграничной обороны, 3-й батальон 18-го пехотного полка группы армий «Центр», насчитывавший 800 человек, был обстрелян подразделением из 5 солдат. «Я не ожидал ничего подобного, - признавался командир батальона майор Нойхоф своему батальонному врачу. - Это же чистейшее самоубийство атаковать силы батальона пятеркой бойцов».

В середине ноября 1941-го года один пехотный офицер 7-й танковой дивизии, когда его подразделение ворвалось на обороняемые русскими позиции в деревне у реки Лама, описывал сопротивление красноармейцев. «В такое просто не поверишь, пока своими глазами не увидишь. Солдаты Красной Армии, даже заживо сгорая, продолжали стрелять из полыхавших домов».

Зима 41-го

В немецких войсках быстро вошла в обиход поговорка «Лучше три французских кампании, чем одна русская». «Здесь нам недоставало удобных французских кроватей и поражало однообразие местности». «Перспективы оказаться в Ленинграде обернулись бесконечным сидением в пронумерованных окопах».

Высокие потери вермахта, отсутствие зимнего обмундирования и неподготовленность немецкой техники к боевым действиям в условиях русской зимы постепенно позволили перехватить инициативу советским войскам. За трехнедельный период с 15 ноября по 5 декабря 1941 года русские ВВС совершили 15 840 боевых вылетов, тогда как люфтваффе лишь 3500, что еще больше деморализовало противника.

Ефрейтор Фриц Зигель в своем письме домой от 6 декабря писал:«Боже мой, что же эти русские задумали сделать с нами? Хорошо бы, если бы там наверху хотя бы прислушались к нам, иначе всем нам здесь придется подохнуть"

«Наши танкисты, пехотинцы, артиллеристы, связисты нагнали их, чтобы освободить путь, посбрасывали в кюветы на обочинах шоссе их повозки с мебелью, саквояжами, чемоданами, лошадьми, оттеснили в сторону стариков и детей и, позабыв о долге и чести и об отступающих без боя немецких подразделениях, тысячами набросились на женщин и девочек».

«Мало, кто знает, мало, кто хочет знать такую правду».

До Леонида Рабичева о подобном писал Лев Копелев в книге воспоминаний «Хранить вечно». Для майора Копелева протест против грабежей и жестокости вышедших из повиновения солдат обернулся арестом и 10 годами ГУЛАГа, обвинение: пропаганда буржуазного гуманизма и сочувствие к противнику. Об этом пишет в рецензии на мемуары ветерана Великой Отечественной войны Михаила Рабичева блогер Алекс Рапопорт .

Книга воспоминаний Леонида Рабичева «Война всё спишет. Воспоминания офицера-связиста 31-й армии. 1941-1945 » (М.: ЗАО «Центрполиграф», 2009.) действительно не похожа на большинство публикаций о Великой Отечественной войне. В принятом в СССР наименовании той войны, в самом подборе эпитетов уже содержалась идеологическая подсказка, как следует её освещать, — великий подвиг и одновременно великая трагедия советского народа. Всё, что не укладывалось в данную схему, вспоминать не следовало.

С таких позиций писали о войне генералы, историки и легион беллетристов, «разрабатывавших» военную тему. Детали, факты, эпизоды, снижающие патетику, расценивались как политическая ошибка и не проходили цензуру. Лишь содержащая окопную правду проза В. Астафьева, В. Быкова, Г. Бакланова, К. Воробьева, В. Некрасова, еще нескольких писателей предлагала не схожий с официальным, более правдивый взгляд. Воспоминания частных лиц о войне в условиях государственного книгоиздания практически не имели шансов увидеть свет.

В декабре 41-го года, восемнадцатилетним, Леонид Рабичев был мобилизован. В училище связи получил военную специальность и звание лейтенанта и с ноября 42-го года воевал в составе 31-й армии Центрального, а затем 1-го Украинского фронтов. Участвовал в освобождении Белоруссии, Восточной Пруссии, Силезии и Чехословакии, служил в Венгрии, демобилизовался в июне 1946-го. И хотя он — фронтовик, имеющий боевые награды, его военные мемуары хочется назвать мемуарами частного человека.

Книга «Война всё спишет» не содержит исторических клише, не сообразуется с пропагандистским каноном, не выражает ничьих корпоративных интересов и рассказывает вещи, которые смущают и потрясают. Без обиняков пишет Л. Рабичев о непарадной стороне войны.

Художник и писатель Михаил Рабичев родился в Москве в 1923 году. Стихи начал писать в пятнадцать лет. В 1940 году получил аттестат об окончании десятого класса и поступил в Московский юридический институт. Литературной студией там руководил Осип Максимович Брик. Осип Максимович приглашает его на литературные читки в свою квартиру в Спасопесковском переулке, знакомит с Лилей Юрьевной, Катаняном, Семеном Кирсановым, Борисом Слуцким. Кроме учившегося на четвертом курсе Бориса Слуцкого занятия студии посещает будущий писатель Дудинцев.

В ноябре 1942 года по окончании военного училища лейтенантом, командиром взвода участвует в освобождении Сычевки, Вязьмы, Ржева, Ярцева, Смоленска, Борисова, Орши, Минска, Лиды, Гродно, в боях в Восточной Пруссии, потом в составе 1-го Украинского фронта — в Силезии и Чехословакии. Награжден тремя боевыми орденами и медалями.

После войны, в 1946-1947 годах, был членом литературного объединения Московского университета, руководимого замечательным поэтом Михаилом Зенкевичем, выступал со своими стихами на литературном вечере в Союзе писателей под председательством Твардовского, в коммунистической аудитории МГУ на вечере под председательством Антокольского.

В 1951 году окончил художественное отделение Московского полиграфического института. Работал художником в области прикладной, книжной графики и прикладного искусства в мастерской промграфики КГИ МОХФ РСФСР, в издательствах «Росгизместпром», «Художественная литература», «Искусство», «Медицина», «Наука», «Присцельс», «Авваллон» и многих других.

С 1959 года посещал студию повышения квалификации при горкоме графиков Москвы, руководил которой художник, кандидат наук Элий Михайлович Белютин. С 1960 года член Союза художников СССР. График, живописец, дизайнер. Персональные выставки: 1958, 1964, 1977, 1989, 1991, 1994, 1999, 2000, 2002, 2003, 2004, 2005, 2006, 2007, 2008, 2009 годы. Участвовал в московских, всероссийских, а также в международных выставках в Берлине, Париже, Монреале, Кембридже, Варшаве, Испании. Живописные и графические работы хранятся в музеях и частных коллекциях России и многих стран мира.

С 1993 года член Союза писателей Москвы, поэт, эссеист, прозаик. Автор шестнадцати книг стихов, шести прозаических публикаций. Несколько поэтических и прозаических публикаций переведены на иностранные языки.

Предлагаем отрывки из книги «Война все спишет. Воспоминания офицера-связиста 31 армии. 1941-1945 »

«Шли ожесточенные бои на подступах к Ландсбергу и Бартенштайну…. заходит ко мне мой друг, радист, младший лейтенант Саша Котлов и говорит:

— Найди себе на два часа замену. На фольварке, всего минут двадцать ходу, собралось около ста немок. Моя команда только что вернулась оттуда. Они испуганы, но если попросишь — дают, лишь бы живыми оставили. Там и совсем молодые есть. А ты, дурак, сам себя обрек на воздержание. Я же знаю, что у тебя полгода уже не было подруги, мужик ты, в конце концов, или нет? Возьми ординарца и кого-нибудь из твоих солдат и иди! И я сдался.

Мы шли по стерне, и сердце у меня билось, и ничего уже я не понимал. Зашли в дом. Много комнат, но женщины сгрудились в одной огромной гостиной. На диванах, на креслах и на ковре на полу сидят, прижавшись друг к другу, закутанные в платки. А нас было шестеро, и Осипов, боец из моего взвода, спрашивает:

— Какую тебе?

Смотрю, из одежды торчат одни носы, из-под платков глаза, а одна, сидящая на полу, платком глаза закрыла. А мне стыдно вдвойне. Стыдно за то, что делать собираюсь, и перед своими солдатами стыдно: то ли трус, скажут, то ли импотент. И я как в омут бросился, и показываю Осипову на ту, что лицо платком закрыла.

— Ты что, лейтенант, совсем с ума, б…, сошел, может, она старуха?

Но я не меняю своего решения, и Осипов подходит к моей избраннице. Она встает, и направляется ко мне, и говорит:

— Герр лейтенант — айн! Нихт цвай! Айн! — И берет меня за руку, и ведет в пустую соседнюю комнату, и говорит тоскливо и требовательно: — Айн, айн.

А в дверях стоит мой новый ординарец Урмин и говорит:

— Давай быстрей, лейтенант, я после тебя.

И она каким-то образом понимает то, что он говорит, и делает резкий шаг вперед, прижимается ко мне, и взволнованно:

— Нихт цвай, — и сбрасывает с головы платок.

Боже мой, Господи! Юная, как облако света, чистая, благородная, и такой жест — «Благовещение» Лоренцетти, Мадонна!

— Закрой дверь и выйди, — приказываю я Урмину.

Он выходит, и лицо ее преображается, она улыбается и быстро сбрасывает с себя пальто, костюм, под костюмом несколько пар невероятных каких-то бус и золотых цепочек, а на руках золотые браслеты. Сбрасывает в одну кучу еще шесть одежд, и вот она уже раздета, и зовет меня, и вся охвачена страстью. Ее внезапное потрясение передается мне. Я бросаю в сторону портупею, наган, пояс, гимнастерку — все, все! И вот уже мы оба задыхаемся. А я оглушен.

Откуда мне счастье такое привалило, чистая, нежная, безумная, дорогая! Самая дорогая на свете! Я это произношу вслух. Наверно, она меня понимает. Какие-то необыкновенно ласковые слова. Я в ней, это бесконечно, мы уже одни на всем свете, медленно нарастают волны блаженства. Она целует мои руки, плечи, перехватывает дыхание. Боже! Какие у нее руки, какие груди, какой живот!

Что это? Мы лежим, прижавшись друг к другу. Она смеется, я целую ее всю, от ноготков до ноготков.

Нет, она не девочка, вероятно, на фронте погиб ее жених, друг, и все, что предназначала ему и берегла три долгих года войны, обрушивается на меня.

Урмин открывает дверь:

— Ты сошел с ума, лейтенант! Почему ты голый? Темнеет, оставаться опасно, одевайся!

Но я не могу оторваться от нее. Завтра напишу Степанцову рапорт, я не имею права не жениться на ней, такое не повторяется.

Я одеваюсь, а она все еще не может прийти в себя, смотрит призывно и чего-то не понимает.

Я резко захлопываю дверь.

— Лейтенант, — тоскливо говорит Урмин, — ну что тебе эта немка, разреши, я за пять минут кончу.

— Родной мой, я не могу, я дал ей слово, завтра я напишу Степанцову рапорт и женюсь на ней!

— И прямо в Смерш?

— Да куда угодно, три дня, день, а потом хоть под расстрел. Она моя. Я жизнь за нее отдам.

Урмин молчит, смотрит на меня, как на дурака.

— Ты, б…, мудак, ты не от мира сего.

В темноте возвращаемся.

В шесть утра я просыпаюсь, никому ничего не говорю. Найду ее и приведу. Нахожу дом. Двери настежь. Никого нет.

Все ушли неизвестно куда….»

«Да, это было пять месяцев назад, когда войска наши в Восточной Пруссии настигли эвакуирующееся из Гольдапа, Инстербурга и других оставляемых немецкой армией городов гражданское население. На повозках и машинах, пешком — старики, женщины, дети, большие патриархальные семьи медленно, по всем дорогам и магистралям страны уходили на запад.

Наши танкисты, пехотинцы, артиллеристы, связисты нагнали их, чтобы освободить путь, посбрасывали в кюветы на обочинах шоссе их повозки с мебелью, саквояжами, чемоданами, лошадьми, оттеснили в сторону стариков и детей и, позабыв о долге и чести и об отступающих без боя немецких подразделениях, тысячами набросились на женщин и девочек.

Женщины, матери и их дочери, лежат справа и слева вдоль шоссе, и перед каждой стоит гогочущая армада мужиков со спущенными штанами.

Обливающихся кровью и теряющих сознание оттаскивают в сторону, бросающихся на помощь им детей расстреливают. Гогот, рычание, смех, крики и стоны. А их командиры, их майоры и полковники стоят на шоссе, кто посмеивается, а кто и дирижирует, нет, скорее регулирует. Это чтобы все их солдаты без исключения поучаствовали.

Нет, не круговая порука и вовсе не месть проклятым оккупантам этот адский смертельный групповой секс…»

«Размечтался, и вдруг в распахнутые ворота входят две шестнадцатилетние девочки-немки. В глазах никакого страха, но жуткое беспокойство.

Увидели меня, подбежали и, перебивая друг друга, на немецком языке пытаются мне объяснить что-то. Хотя языка я не знаю, но слышу слова «мутер», «фатер», «брудер».

Мне становится понятно, что в обстановке панического бегства они где-то потеряли свою семью.

Мне ужасно жалко их, я понимаю, что им надо из нашего штабного двора бежать куда глаза глядят и быстрее, и я говорю им:

— Муттер, фатер, брудер — нихт! — и показываю пальцем на вторые дальние ворота — туда, мол. И подталкиваю их.

Тут они понимают меня, стремительно уходят, исчезают из поля зрения, и я с облегчением вздыхаю — хоть двух девочек спас, и направляюсь на второй этаж к своим телефонам, внимательно слежу за передвижением частей, но не проходит и двадцати минут, как до меня со двора доносятся какие-то крики, вопли, смех, мат.

Бросаюсь к окну.

На ступеньках дома стоит майор А., а два сержанта вывернули руки, согнули в три погибели тех самых двух девочек, а напротив — вся штабармейская обслуга — шофера, ординарцы, писари, посыльные.

— Николаев, Сидоров, Харитонов, Пименов… — командует майор А. — Взять девочек за руки и ноги, юбки и блузки долой! В две шеренги становись! Ремни расстегнуть, штаны и кальсоны спустить! Справа и слева, по одному, начинай!

А. командует, а по лестнице из дома бегут и подстраиваются в шеренги мои связисты, мой взвод. А две «спасенные» мной девочки лежат на древних каменных плитах, руки в тисках, рты забиты косынками, ноги раздвинуты — они уже не пытаются вырываться из рук четырех сержантов, а пятый срывает и рвет на части их блузочки, лифчики, юбки, штанишки.

Выбежали из дома мои телефонистки — смех и мат.

А шеренги не уменьшаются, поднимаются одни, спускаются другие, а вокруг мучениц уже лужи крови, а шеренгам, гоготу и мату нет конца.

Девчонки уже без сознания, а оргия продолжается.

Гордо подбоченясь, командует майор А. Но вот поднимается последний, и на два полутрупа набрасываются палачи-сержанты.

Майор А. вытаскивает из кобуры наган и стреляет в окровавленные рты мучениц, и сержанты тащат их изуродованные тела в свинарник, и голодные свиньи начинают отрывать у них уши, носы, груди, и через несколько минут от них остаются только два черепа, кости, позвонки.

Мне страшно, отвратительно.

Внезапно к горлу подкатывает тошнота, и меня выворачивает наизнанку.

Майор А. — боже, какой подлец!

Я не могу работать, выбегаю из дома, не разбирая дороги, иду куда-то, возвращаюсь, я не могу, я должен заглянуть в свинарник.

Передо мной налитые кровью свиные глаза, а среди соломы, свиного помета два черепа, челюсть, несколько позвонков и костей и два золотых крестика — две «спасенные» мной девочки…»

«Принесут ли мои воспоминания кому-то вред или пользу? Что это за двусмысленная вещь — мемуары! Искренно — да, а как насчет нравственности, а как насчет престижа государства, новейшая история которого вдруг войдет в конфликт с моими текстами? Что я делаю, какую опасную игру затеял?

Озарение приходит внезапно.

Это не игра и не самоутверждение, это совсем из других измерений, это покаяние. Как заноза, сидит это внутри не только меня, а всего моего поколения. Вероятно, и всего человечества. Это частный случай, фрагмент преступного века, и с этим, как с раскулачиванием 30-х годов, как с ГУЛАГом, как с безвинной гибелью десятков миллионов безвинных людей, как с оккупацией в 1939 году Польши, нельзя достойно жить, без этого покаяния нельзя достойно уйти из жизни. Я был командиром взвода, меня тошнило, смотрел как бы со стороны, но мои солдаты стояли в этих жутких преступных очередях, смеялись, когда надо было сгорать от стыда, и, по существу, совершали преступления против человечества.

Полковник-регулировщик? Достаточно было одной команды? Но ведь по этому же шоссе проезжал на своем «Виллисе» и командующий 3-м Белорусским фронтом маршал Черняховский. Видел, видел он все это, заходил в дома, где на постелях лежали женщины с бутылками между ногами? Достаточно было одной команды?

Так на ком же было больше вины: на солдате из шеренги, на полковнике-регулировщике, на смеющихся полковниках и генералах, на наблюдающем мне, на всех тех, кто говорил, что война все спишет?»

По этой теме нет статей.

Воспоминания немецкого солдата Гельмута Клауссмана, ефрейтора 111-ой пехотной дивизии

Боевой путь

Я начал служить в июне 41-го года. Но я тогда был не совсем военным. Мы назывались вспомогательной частью и до ноября я, будучи шофёром, ездил в треугольнике Вязьма - Гжатск — Орша. В нашем подразделении были немцы и русские перебежчики. Они работали грузчиками. Мы возили боеприпасы, продовольствие.

Вообще перебежчики были с обоих сторон, и на протяжении всей войны. К нам перебегали русские солдаты и после Курска. И наши солдаты к русским перебегали. Помню, под Таганрогом два солдата стояли в карауле, и ушли к русским, а через несколько дней, мы услышали их обращение по радиоустановке с призывом сдаваться. Я думаю, что обычно перебежчики это были солдаты, которые просто хотели остаться в живых. Перебегали обычно перед большими боями, когда риск погибнуть в атаке пересиливал чувство страха перед противником. Мало кто перебегал по убеждениям и к нам и от нас. Это была такая попытка выжить в этой огромной бойне. Надеялись, что после допросов и проверок тебя отправят куда-нибудь в тыл, подальше от фронта. А там уж жизнь как-нибудь образуется.


Потом меня отправили в учебный гарнизон под Магдебург в унтер-офицерскую школу и после неё и весной 42-го года я попал служить в 111-ю пехотную дивизию под Таганрог. Я был небольшим командиром. Но большой военной карьеры не сделал. В русской армии моему званию соответствовало звание сержанта. Мы сдерживали наступление на Ростов. Потом нас перекинули на Северный Кавказ, потом я был ранен и после ранения на самолёте меня перебросили в Севастополь. И там нашу дивизию практически полностью уничтожили. В 43-м году под Таганрогом я получил ранение. Меня отправили лечиться в Германию, и через пять месяцев я вернулся обратно в свою роту. В немецкой армии была традиция — раненых возвращать в своё подразделение и почти до самого конца войны это было так. Всю войну я отвоевал в одной дивизии. Я думаю, это был один из главных секретов стойкости немецких частей. Мы в роте жили как одна семья. Все были на виду друг у друга, все хорошо друг друга знали и могли доверять друг другу, надеяться друг на друга.

Раз в год солдату полагался отпуск, но после осени 43-го года всё это стало фикцией. И покинуть своё подразделение можно было только по ранению или в гробу.

Убитых хоронили по-разному. Если было время и возможность, то каждому полагалась отдельная могила и простой гроб. Но если бои были тяжёлыми и мы отступали, то закапывали убитых кое-как. В обычных воронках из под снарядов, завернув в плащ-накидки, или брезент. В такой яме за один раз хоронили столько человек, сколько погибло в этом бою и могло в неё поместиться. Ну, а если бежали - то вообще было не до убитых.

Наша дивизия входила в 29 армейский корпус и вместе с 16-ой (кажется!) моторизованной дивизией составляла армейскую группу «Рекнаге». Все мы входили в состав группы армий «Южная Украина».

Как мы видели причины войны. Немецкая пропаганда.

В начале войны главным тезисом пропаганды, в которую мы верили, был тезис о том, что Россия готовилась нарушить договор и напасть на Германию первой. Но мы просто оказались быстрее. В это многие тогда верили и гордились, что опередили Сталина. Были специальные газеты фронтовые, в которых очень много об этом писали. Мы читали их, слушали офицеров и верили в это.

Но потом, когда мы оказались в глубине России и увидели, что военной победы нет, и что мы увязли в этой войне, то возникло разочарование. К тому же мы уже много знали о Красной армии, было очень много пленных, и мы знали, что русские сами боялись нашего нападения и не хотели давать повод для войны. Тогда пропаганда стала говорить, что теперь мы уже не можем отступить, иначе русские на наших плечах ворвутся в Рейх. И мы должны сражаться здесь, что бы обеспечить условия для достойного Германии мира. Многие ждали, что летом 42-го Сталин и Гитлер заключат мир. Это было наивно, но мы в это верили. Верили, что Сталин помирится с Гитлером, и они вместе начнут воевать против Англии и США. Это было наивно, но солдатом хотелось верить.

Каких-то жёстких требований по пропаганде не было. Никто не заставлял читать книги и брошюры. Я так до сих пор и не прочитал «Майн камф». Но следили за моральным состоянием строго. Не разрешалось вести «пораженческих разговоров» и писать «пораженческих писем». За этим следил специальный «офицер по пропаганде». Они появились в войсках сразу после Сталинграда. Мы между собой шутили и называли их «комиссарами». Но с каждым месяцем всё становилось жёстче. Однажды в нашей дивизии расстреляли солдата, который написал домой «пораженческое письмо», в котором ругал Гитлера. А уже после войны я узнал, что за годы войны, за такие письма было расстреляно несколько тысяч солдат и офицеров! Одного нашего офицера разжаловали в рядовые за «пораженческие разговоры». Особенно боялись членов НСДАП. Их считали стукачами, потому, что они были очень фанатично настроены и всегда могли подать на тебя рапорт по команде. Их было не очень много, но им почти всегда не доверяли.

Отношение к местному населению, к русским, белорусам было сдержанное и недоверчивое, но без ненависти. Нам говорили, что мы должны разгромить Сталина, что наш враг это большевизм. Но, в общем, отношение к местному населению было правильно назвать «колониальным». Мы на них смотрели в 41-ом как на будущую рабочую силу, как на территории, которые станут нашими колониями.

К украинцам относились лучше. Потому, что украинцы встретили нас очень радушно. Почти как освободителей. Украинские девушки легко заводили романы с немцами. В Белоруссии и России это было редкостью.

На обычном человеческом уровне были и контакты. На Северном Кавказе я дружил с азербайджанцами, которые служили у нас вспомогательными добровольцами (хиви). Кроме них в дивизии служили черкесы и грузины. Они часто готовили шашлыки и другие блюда кавказской кухни. Я до сих пор эту кухню очень люблю. С начала их брали мало. Но после Сталинграда их с каждым годом становилось всё больше. И к 44-му году они были отдельным большим вспомогательным подразделением в полку, но командовал ими немецкий офицер. Мы за глаза их звали «Шварце» — чёрные (;-))))

Нам объясняли, что относится к ним надо, как боевым товарищам, что это наши помощники. Но определённое недоверие к ним, конечно, сохранялось. Их использовали только как обеспечивающих солдат. Они были вооружены и экипированы хуже.

Иногда я общался и с местными людьми. Ходил к некоторым в гости. Обычно к тем, кто сотрудничал с нами или работал у нас.

Партизан я не видел. Много слышал о них, но там где я служил их не было. На Смоленщине до ноября 41-го партизан почти не было.

К концу войны отношение к местному населению стало безразличным. Его словно бы не было. Мы его не замечали. Нам было не до них. Мы приходили, занимали позицию. В лучшем случае командир мог сказать местным жителям, что бы они убирались подальше, потому, что здесь будет бой. Нам было уже не до них. Мы знали, что отступаем. Что всё это уже не наше. Никто о них не думал…

Об оружии.

Главным оружием роты были пулемёты. Их в роте было 4 штуки. Это было очень мощное и скорострельное оружие. Нас они очень выручали. Основным оружием пехотинца был карабин. Его уважали больше чем автомат. Его называли «невеста солдата». Он был дальнобойным и хорошо пробивал защиту. Автомат был хорош только в ближнем бою. В роте было примерно 15 — 20 автоматов. Мы старались добыть русский автомат ППШ. Его называли «маленький пулемёт». В диске было кажется 72 патрона и при хорошем уходе это было очень грозное оружие. Ещё были гранаты и маленькие миномёты.

Ещё были снайперские винтовки. Но не везде. Мне под Севастополем выдали снайперскую русскую винтовку Симонова. Это было очень точное и мощное оружие. Вообще русское оружие ценилось за простоту и надёжность. Но оно было очень плохо защищено от коррозии и ржавчины. Наше оружие было лучше обработано.

Артиллерия

Однозначно русская артиллерия намного превосходила немецкую. Русские части всегда имели хорошее артиллерийское прикрытие. Все русские атаки шли под мощным артиллерийским огнём. Русские очень умело маневрировали огнём, умели его мастерски сосредотачивать. Отлично маскировали артиллерию. Танкисты часто жаловались, что русскую пушку увидишь только тогда, когда она уже по тебе выстрелила. Вообще, надо было раз побывать по русским артобстрелом, что бы понять, что такое русская артиллерия. Конечно, очень мощным оружием был «шталин орган» — реактивные установки. Особенно, когда русские использовали снаряды с зажигательной смесью. Они выжигали до пепла целые гектары.

О русских танках.

Нам много говорили о Т-34. Что это очень мощный и хорошо вооружённый танк. Я впервые увидел Т-34 под Таганрогом. Два моих товарища назначили в передовой дозорный окоп. Сначала назначили меня с одним из них, но его друг попросился вместо меня пойти с ним. Командир разрешил. А днём перед нашими позициями вышло два русских танка Т-34. Сначала они обстреливали нас из пушек, а потом, видимо заметив передовой окоп, пошли на него и там один танк просто несколько раз развернулся на нём, и закопал их обоих заживо. Потом они уехали.

Мне повезло, что русские танки я почти не встречал. На нашем участке фронта их было мало. А вообще у нас, пехотинцев всегда была танкобоязнь перед русскими танками. Это понятно. Ведь мы перед этими бронированными чудовищами были почти всегда безоружны. И если не было артиллерии сзади, то танки делали с нами что хотели.

О штурмовиках.

Мы их называли «Русише штука». В начале войны мы их видели мало. Но уже к 43-му году они стали очень сильно нам досаждать. Это было очень опасное оружие. Особенно для пехоты. Они летали прямо над головами и из своих пушек поливали нас огнём. Обычно русские штурмовики делали три захода. Сначала они бросали бомбы по позициям артиллерии, зениток или блиндажам. Потом пускали реактивные снаряды, а третьим заходом они разворачивались вдоль траншей и из пушек убивали всё в них живое. Снаряд, взрывавшийся в траншее, имел силу осколочной гранаты и давал очень много осколков. Особенно угнетало, то, сбить русский штурмовик из стрелкового оружия было почти невозможно, хотя летал он очень низко.

О ночных бомбардировщиках

По-2 я слышал. Но сам лично с ними не сталкивался. Они летали по ночам и очень метко кидали маленькие бомбы и гранаты. Но это было скорее психологическое оружие, чем эффективное боевое.

Но вообще, авиация у русских была, на мой взгляд, достаточно слабой почти до самого конца 43 года. Кроме штурмовиков, о которых я уже говорил, мы почти не видели русских самолётов. Бомбили русские мало и не точно. И в тылу мы себя чувствовали совершенно спокойно.

Учёба.

В начале войны учили солдат хорошо. Были специальные учебные полки. Сильной стороной подготовки было то, что в солдате старались развить чувство уверенности в себе, разумной инициативы. Но было очень много бессмысленной муштры. Я считаю, что это минус немецкой военной школы. Слишком много бессмысленной муштры. Но после 43-го года учить стали всё хуже. Меньше времени давали на учёбу и меньше ресурсов. И в 44-ом году стали приходить солдаты, которые даже стрелять толком не умели, но за то хорошо маршировали, потому, что патронов на стрельбы почти не давали, а вот строевой фельдфебели с ними занимались с утра и до вечера. Хуже стала и подготовка офицеров. Они уже ничего кроме обороны не знали и, кроме как правильно копать окопы ничего не умели. Успевали только воспитать преданность фюреру и слепое подчинение старшим командирам.

Еда. Снабжение.

Кормили на передовой неплохо. Но во время боёв редко было горячее. В основном ели консервы.

Обычно утром давали кофе, хлеб, масло (если было) колбасу или консервированную ветчину. В обед - суп, картофель с мясом или салом. На ужин каша, хлеб, кофе. Но часто некоторых продуктов не было. И вместо них могли дать печенье или к примеру банку сардин. Если часть отводили в тыл, то питание становилось очень скудным. Почти впроголодь. Питались все одинаково. И офицеры и солдаты ели одну и ту же еду. Я не знаю как генералы - не видел, но в полку все питались одинаково. Рацион был общий. Но питаться можно было только у себя в подразделении. Если ты оказывался по какой-то причине в другой роте или части, то ты не мог пообедать у них в столовой. Таков был закон. Поэтому при выездах полагалось получать паёк. А вот у румын было целых четыре кухни. Одна — для солдат. Другая — для сержантов. Третья — для офицеров. А у каждого старшего офицера, у полковника и выше — был свой повар, который готовил ему отдельно. Румынская армия была самая деморализованная. Солдаты ненавидели своих офицеров. А офицеры презирали своих солдат. Румыны часто торговали оружием. Так у наших «чёрных» («хиви») стало появляться хорошее оружие. Пистолеты и автоматы. Оказалось, что они покупали его за еду и марки у соседей румын…

Об СС

Отношение к СС было неоднозначным. С одной стороны они были очень стойкими солдатами. Они были лучше вооружены, лучше экипированы, лучше питались. Если они стояли рядом, то можно было не бояться за свои фланги. Но с другой стороны они несколько свысока относились к Вермахту. Кроме того, их не очень любили из-за крайней жестокости. Они были очень жестоки к пленным и к мирному населению. И стоять рядом с ними было неприятно. Там часто убивали людей. Кроме того, это было и опасно. Русские, зная о жестокости СС к мирному населению и пленным, эсэсовцев в плен не брали. И во время наступления на этих участках мало кто из русских разбирался, кто перед тобой эссэман или обычный солдат вермахта. Убивали всех. Поэтому за глаза СС иногда называли «покойниками».

Помню, как в ноябре 42 года мы однажды вечером украли у соседнего полка СС грузовик. Он застрял на дороге, и его шофёр ушёл за помощью к своим, а мы его вытащили, быстро угнали к себе и там перекрасили, сменили знаки различия. Они его долго искали, но не нашли. А для нас это было большое подспорье. Наши офицеры, когда узнали — очень ругались, но никому ничего не сказали. Грузовиков тогда оставалось очень мало, а передвигались мы в основном пешком.

И это тоже показатель отношения. У своих (Вермахта) наши бы никогда не украли. Но эсэсовцев недолюбливали.

Солдат и офицер

В Вермахте всегда была большая дистанция между солдатом и офицером. Они никогда не были с нами одним целым. Несмотря на то, что пропаганда говорила о нашем единстве. Подчёркивалось, что мы все «камрады», но даже взводный лейтенант был от нас очень далёк. Между ним и нами стояли ещё фельдфебели, которые всячески поддерживали дистанцию между нами и ими, фельдфебелями. И уж только за ними были офицеры. Офицеры, обычно с нами солдатами общались очень мало. В основном же, всё общение с офицером шло через фельдфебеля. Офицер мог, конечно, спросить что-то у тебя или дать тебе какое-то поручение напрямую, но повторюсь - это было редко. Всё делалось через фельдфебелей. Они были офицеры, мы были солдаты, и дистанция между нами была очень большой.

Ещё большей эта дистанция была между нами и высшим командованием. Мы для них были просто пушечным мясом. Никто с нами не считался и о нас не думал. Помню в июле 43-го, под Таганрогом я стоял на посту около дома, где был штаб полка и в открытое окно услышал доклад нашего командира полка какому-то генералу, который приехал в наш штаб. Оказывается, генерал должен был организовать штурмовую атаку нашего полка на железнодорожную станцию, которую заняли русские и превратили в мощный опорный пункт. И после доклада о замысле атаки наш командир сказал, что планируемые потери могут достигнуть тысячи человек убитыми и ранеными и это почти 50% численного состава полка. Видимо командир хотел этим показать бессмысленность такой атаки. Но генерал сказал:

Хорошо! Готовьтесь к атаке. Фюрер требует от нас решительных действий во имя Германии. И эта тысяча солдат погибнет за фюрера и Фатерлянд!

И тогда я понял, что мы для этих генералов никто! Мне стало так страшно, что это сейчас невозможно передать. Наступление должно было начаться через два дня. Об этом я услышал в окно и решил, что должен любой ценой спастись. Ведь тысяча убитых и раненых это почти все боевые подразделения. То есть, шансов уцелеть в этой атаке у меня почти небыло. И на следующий день, когда меня поставили в передовой наблюдательный дозор, который был выдвинут перед нашими позициями в сторону русских, я задержался, когда пришёл приказ отходить. А потом, как только начался обстрел, выстрелил себе в ногу через буханку хлеба (при этом не возникает порохового ожога кожи и одежды) так, что бы пуля сломала кость, но прошла навылет. Потом я пополз к позициям артиллеристов, которые стояли рядом с нами. Они в ранениях понимали мало. Я им сказал, что меня подстрелил русский пулемётчик. Там меня перевязали, напоили кофе, дали сигарету и на машине отправили в тыл. Я очень боялся, что в госпитале врач найдёт в ране хлебные крошки, но мне повезло. Никто ничего не заметил. Когда через пять месяцев в январе 1944-го года я вернулся в свою роту, то узнал, что в той атаке полк потерял девятьсот человек убитыми и ранеными, но станцию так и не взял…

Вот так к нам относились генералы! Поэтому, когда меня спрашивают, как я отношусь к немецким генералам, кого из них ценю как немецкого полководца, я всегда отвечаю, что, наверное, они были хорошими стратегами, но уважать их мне совершенно не за что. В итоге они уложили в землю семь миллионов немецких солдат, проиграли войну, а теперь пишут мемуары о том, как здорово воевали и как славно побеждали.

Самый трудный бой

После ранения меня перекинули в Севастополь, когда русские уже отрезали Крым. Мы летели из Одессы на транспортных самолётах большой группой и прямо у нас на глазах русские истребители сбили два самолёта битком набитых солдатами. Это было ужасно! Один самолёт упал в степи и взорвался, а другой упал в море и мгновенно исчез в волнах. Мы сидели и бессильно ждали кто следующий. Но нам повезло - истребители улетели. Может быть у них кончалось горючее или закончились патроны. В Крыму я отвоевал четыре месяца.

И там, под Севастополем был самый трудный в моей жизни бой. Это было в первых числах мая, когда оборона на Сапун горе уже была прорвана, и русские приближались к Севастополю.

Остатки нашей роты - примерно тридцать человек — послали через небольшую гору, что бы мы вышли атакующему нас русскому подразделению во фланг. Нам сказали, что на этой горе никого нет. Мы шли по каменному дну сухого ручья и неожиданно оказались в огненном мешке. По нам стреляли со всех сторон. Мы залегли среди камней и начали отстреливаться, но русские были среди зелени - их было невидно, а мы были как на ладони и нас одного за другим убивали. Я не помню, как, отстреливаясь из винтовки, я смог выползти из под огня. В меня попало несколько осколков от гранат. Особенно досталось ногам. Потом я долго лежал между камней и слышал, как вокруг ходят русские. Когда они ушли, я осмотрел себя и понял, что скоро истеку кровью. В живых, судя по всему, я остался один. Очень много было крови, а у меня ни бинта, ничего! И тут я вспомнил, что в кармане френча лежат презервативы. Их нам выдали по прилёту вместе с другим имуществом. И тогда я из них сделал жгуты, потом разорвал рубаху и из неё сделал тампоны на раны и притянул их этими жгутами, а потом, опираясь на винтовку и сломанный сук стал выбираться.

Вечером я выполз к своим.

В Севастополе уже полным ходом шла эвакуация из города, русские с одного края уже вошли в город, и власти в нём уже не было никакой.
Каждый был сам за себя.

Я никогда не забуду картину, как нас на машине везли по городу, и машина сломалась. Шофёр взялся её чинить, а мы смотрели через борт вокруг себя. Прямо перед нами на площади несколько офицеров танцевали с какими-то женщинами, одетыми цыганками. У всех в руках были бутылки вина. Было какое-то нереальное чувство. Они танцевали как сумасшедшие. Это был пир во время чумы.

Меня эвакуировали с Херсонеса вечером 10-го мая уже, после того как пал Севастополь. Я не могу вам передать, что творилось на этой узкой полоске земли. Это был ад! Люди плакали, молились, стрелялись, сходили с ума, насмерть дрались за место в шлюпках. Когда я прочитал где-то мемуары какого-то генерала — болтуна, который рассказывал о том, что с Херсонеса мы уходили в полном порядке и дисциплине, и что из Севастополя были эвакуированы почти все части 17 армии, мне хотелось смеяться. Из всей моей роты в Констанце я оказался один! А из нашего полка оттуда вырвалось меньше ста человек! Вся моя дивизия легла в Севастополе. Это факт!

Мне повезло потому, что мы раненые лежали на понтоне, прямо к которому подошла одна из последних самоходных барж, и нас первыми загрузили на неё.

Нас везли на барже в Констанцу. Всю дорогу нас бомбили и обстреливали русские самолёты. Это был ужас. Нашу баржу не потопили, но убитых и раненых было очень много. Вся баржа была в дырках. Что бы не утонуть, мы выбросили за борт всё оружие, амуницию, потом всех убитых и всё равно, когда мы пришли в Констанцу, то в трюмах мы стояли в воде по самое горло, а лежачие раненые все утонули. Если бы нам пришлось идти ещё километров 20 мы бы точно пошли ко дну! Я был очень плох. Все раны воспались от морской воды. В госпитале врач мне сказал, что большинство барж было наполовину забито мертвецами. И что нам, живым, очень повезло.

Там, в Констанце я попал в госпиталь и на войну уже больше не попал.

gastroguru © 2017