Мишель фуко воля к знанию

Которым они были восприняты или были наделены смыслом и значимостью, но "история тел" и того способа, каким были сделаны вклады в то, что есть в них наиболее материального и живого.
Теперь второй вопрос, отличный от первого: эта материальность, к которой отсылают, разве не является она материальностью секса? И разве нет парадокса в том, чтобы писать историю сексуальности на уровне тел так, чтобы при этом не был затронут, хотя бы в самой малой степени, вопрос о сексе? В конце концов, власть, которая отправляет себя через сексуальность,- разве не адресуется она особо к тому элементу реальности, каковым выступает "секс" - секс

вообще? То, что сексуальность не является по отношению к власти внешней областью, которой власть себя навязывала бы, что сексуальность является, напротив, и эффектом и инструментом ее устройств,- это еще может пройти. Но вот секс как таковой,- разве не является он по отношению к власти - "другим", тогда как для сексуальности он выступает очагом, вокруг которого она распределяет свои эффекты? Так вот эту-то идею секса как такового как раз и нельзя принять без ее рассмотрения. Действительно ли "секс" является точкой закрепления, на которую опирается в своих проявлениях "сексуальность", или же он есть только сложная идея, исторически сформировавшаяся внутри диспозитива сексуальности?
Во всяком случае,можно было бы показать, как эта идея "секса" сформировалась через различные стратегии власти и какую вполне определенную роль она там сыграла.
Можно видеть, как именно по тем основным линиям, по которым, начиная с XIX века, развертывался диспозитив сексуальности, и разрабатывалась идея, что существует нечто другое, нежели тела, органы, соматические локализации, функции, анатомо-физиологи- ческие системы, ощущения, удовольствия,-нечто другое и большее, нечто такое, что имеет свои, внутренне присущие ему, свойства и свои собственные законы: "секс"*. Так, внутри процесса истеризации женщины "секс" определялся трояким образом: как то, что принадлежит одновременно и мужчине и женщине; как то, что принадлежит преимущественно мужчине и чего, стало быть, недостает женщине; но также еще и как то, что одно только и конституирует тело женщины, целиком и полностью подчиняя его функциям воспроизводства и беспрестанно нарушая его покой результатами действия самой этой функции. В рамках этой стратегии истерия интерпретируется как игра секса постольку, поскольку он есть одновременно и "одно" и "другое", целое и часть, первоначало и недостаток. В рамках сексуализации детства вырабатывается идея такого секса, который и присутствует (с точки зрения анатомии), и отсутствует (с точки зрения физиологии); опять-таки - присутствует, если иметь в виду его активность, и обнаруживает свою недостаточность, если говорить о его репродуктивной финальности; или же который действителен в своих проявлениях, но скрыт по своим эффектам , которые в своей патологической весомости дадут себя знать лишь позже; и если секс ребенка еще и присутствует у взрослого, то как раз в форме некой тайной причинности, которая стремится аннулировать секс взрослого (одной из догм медицины XVIII и XIX веков и было предположение, что раннее сексуальное развитие влечет за собой впоследствии стерильность, импотенцию, фригидность, неспособность испытывать удовольствие, анестезию чувств); сексуализируя детство, тем самым конституировали идею секса,

отмеченного игрой присутствия и отсутствия, скрытого и явного; мастурбация со всеми эффектами, которые ей приписывают, как будто бы прежде всего и обнаруживает эту игру присутствия и отсутствия, явного и скрытого. Внутри психиатризации извращений секс был отнесен к биологическим функциям и к анатомо- физиологическому аппарату, который и дает ему его "смысл", то есть его финальность; но точно так же секс оказался соотнесен с инстинктом, который - через свое собственное развитие и соответственно объектам, к которым он может прикрепляться,- делает возможным появление извращенных поведений, равно как и интеллигибельным их генезис; таким образом, "секс" определяется через переплетение функции и инстинкта, финальности и значения - и именно в этой форме он лучше, чем где бы то ни было, обнаруживает себя в том, что за образец берется извращение: в том "фетишизме", который, начиная по крайней мере с 1877 года, служил путеводной нитью для анализа всех других отклонений, поскольку в нем ясно прочитывалась фиксация инстинкта на объекте по типу исторического сцепления и биологической неадекватности. Наконец, в рамках социализации репродуктивных форм поведения "секс" описывается как нечто, зажатое между законом реальности (непосредственной и наиболее грубой формой которого являются экономические необходимости) и экономикой удовольствия, которая всегда пытается обойти закон реальности, когда она вообще его признает; самая известная из "хитростей" - coitus interruptus- представляет собой такую точку, где инстанция реального вынуждает положить предел удовольствию и где удовольствие еще находит возможность реализоваться, несмотря на экономику, предписанную реальным. Понятно: именно диспозитив сексуальности и устанавливает внутри своих стратегий эту идею "секса"; и в этих четырех главнейших формах - истерии , онанизма, фетишизма и прерванного коитуса - и выставляет он секс как нечто, подчиненное игре целого и части, первоначала и недостатка, отсутствия и присутствия, избытка и нехватки, функции и инстинкта, финальности и смысла, реального и удовольствия. Так мало-помалу сформировался корпус общей теории секса.
Так вот, эта теория, порожденная таким образом, выполнила ряд функций внутри диспозитива сексуальности, которые и сделали ее необходимой. Три из них были особенно важными. Понятие "секса" позволило, во-первых, перегруппировать в соответствии с некоторым искусственным единством анатомические элементы, биологические функции, поведения, ощущения и удовольствия, а во-вторых - позволило этому фиктивному единству функционировать в качестве каузального принципа, вездесущего смысла, повсюду требующей обнаружения тайны: секс, таким образом, смог функционировать как единственное означающее и как

универсальное означаемое. И кроме того, подавая себя единообразно - и как анатомию и как недостаток, как функцию и как латентность, как инстинкт и как смысл,- секс смог обозначить линию контакта между знанием о человеческой сексуальности и биологическими науками о воспроизведении рода; таким образом, это знание, ничего реально у этих наук не позаимствовав - за исключением разве что нескольких сомнительных аналогий и нескольких пересаженных понятий,- получило благодаря привилегии такого соседства некую гарантию квазинаучности; но благодаря этому же соседству некоторые положения биологии и физиологии выступили в качестве принципа нормальности для человеческой сексуальности. Наконец, понятие секса обеспечило основное переворачивание: оно позволило обернуть представления об отношениях власти к сексуальности и выставить эту последнюю вовсе не в ее сущностном и позитивном отношении к власти, но как укорененную в некоторой специфической и нередуцируемой инстанции, которую власть пытается, насколько может, себе подчинить; вот так идея "секса" позволяет умолчать о том, что составляет "власть" власти; эта идея позволяет мыслить власть только как закон и запрет. Секс, эта инстанция, господствующая, как нам представляется, над нами; эта тайна, которая кажется нам лежащей подо всем, чем мы являемся; эта точка, завораживающая нас властью, которую она проявляет, и смыслом, который она утаивает; точка, у которой мы просим открыть нам, что мы такое, и освободить нас от того, что нас определяет,- секс есть, несомненно, лишь некая идеальная точка , которую сделали необходимой диспозитив сексуальности и его функционирование. Не следует представлять себе какую-то автономную инстанцию секса, которая вторичным образом производила бы вдоль всей поверхности своего контакта с властью множественные эффекты сексуальности.
Напротив, секс является наиболее отвлеченным, наиболее идеальным и наиболее внутренним элементом диспозитива сексуальности, который организуется властью в точках захвата ею тел, их материальности, их сил, их энергий, их ощущений, их удовольствий.
Можно было бы добавить, что "секс" выполняет и еще одну функцию, которая пронизывает первые и их поддерживает. Роль на этот раз более практическая, чем теоретическая. В самом деле: именно через секс - эту воображаемую точку, закрепленную диспозитивом сексуальности,- и должен пройти каждый,дабы получить доступ к своей собственной интеллигибельности
(поскольку он, этот секс, является одновременно и потаенным элементом и первоначалом, производящим смысл), к целостности своего тела (поскольку он является реальной и угрожаемой частью этого тела и символически конституирует его как целое), к своей

идентичности (поскольку к силе импульса секс присоединяет единичность некой истории). И вот в результате переворачивания, которое подспудно, без сомнения, началось отнюдь не вчера, но уже в эпоху христианского пастырства плоти, мы сегодня дошли до того, что стали испрашивать нашу интеллигибельность у того, что на протяжении стольких веков считалось безумием, полноту нашего тела - у того, что долгое время было его клеймом и как бы раной, свою идентичность - у того, что воспринималось как темный напор без имени. Отсюда то значение, которое мы ему придаем, тот благоговейный трепет, которым мы его окружаем, то усердие, которое мы вкладываем в его познание. Отсюда же тот факт, что он стал в перспективе столетий чем-то более важным, нежели наша душа, разве что не более важным, чем наша жизнь; и отсюда же - что все загадки мира кажутся нам такими легковесными в сопоставлении с этой тайной , в каждом из нас - мелкой, плотность которой, однако, делает ее более весомой, чем что бы то ни было другое.
Фаустовский сговор, искушение которым диспозитив сексуальности вписал в нас, отныне таков: обменять жизнь всю целиком на секс сам по себе, на истину и суверенность секса. Секс вполне стоит смерти. Именно в этом, как мы видим - строго историческом, смысле секс сегодня действительно пронизан инстинктом смерти.
Когда Запад давным-давно открыл любовь, он назначил ей цену, достаточную для того, чтобы сделать смерть приемлемой; сегодня именно секс претендует на роль такого эквивалента- самого дорогого из всех. И в то время как диспозитив сексуальности позволяет техникам власти делать свои вклады в жизнь, фиктивная точка секса, которую этот диспозитив сам же и обозначил, завораживает каждого из нас - в достаточной мере, чтобы мы были согласны слышать там рокот смерти.
Создав такой воображаемый элемент, каковым является "секс", диспозитив сексуальности породил один из главнейших принципов своего функционирования: желание секса - желание его иметь, желание получить к нему доступ, его открывать, его освобождать, артикулировать его в дискурсе, формулировать его в виде истины.
Самый "секс" он конституировал как нечто желаемое. И именно эта желаемость секса и связывает каждого из нас с предписанием его познавать, раскрывать его закон и его власть; именно эта желаемость и заставляет нас думать, что мы, наперекор всякой власти, утверждаем права нашего секса, тогда как на самом деле желаемость секса привязывает нас к диспозитиву сексуальности, который заставляет подниматься из глубин нас самих - как некий мираж, в котором, как нам верится, мы узнаем самих себя,- черное сияние секса.

"Все есть секс,- говорила Кейт в Пернатом змее,- все есть секс. Как секс может быть прекрасен, когда человек хранит его сильным и священным и когда он наполняет мир. Он как солнце, которое вас затопляет, пронизывает вас своим светом."
Итак: не отсылать к инстанции секса историю сексуальности, но показывать, каким образом "секс" оказывается в исторической зависимости от сексуальности. Не размещать секс на стороне реального, а сексуальность - на стороне смутных идей и иллюзий; как раз сексуальность есть историческая фигура чрезвычайно реальная , и именно она породила в качестве спекулятивного элемента, необходимого для ее функционирования, понятие секса.
Не думать, что говоря "да" сексу, мы говорим "нет" - власти; напротив, здесь мы следуем за нитью общего диспозитива сексуальности. Именно от инстанции секса и нужно освобождаться, если хотеть, посредством тактического переворачивания различных механизмов сексуальности, отстоять в своей значимости - наперекор действию ловушек власти - тела, удовольствия и знания, в их множественности и способности к сопротивлению. Не секс- желание, но тела и удовольствия должны быть опорным пунктом для контратаки против диспозитива сексуальности.
* * *
"В прошлом,- говорил Лоуренс,- было так много действия, в частности, сексуального действия, такого монотонного и утомительного повторения без всякого параллельного развития в мысли и в понимании. Теперь наше дело - понять сексуальность.
Сегодня до конца сознательное понимание сексуального инстинкта имеет большее значение, нежели самый сексуальный акт".
Быть может, однажды удивятся. Трудно будет понять, как это цивилизация, в остальном настолько отдавшая себя развертыванию огромных аппаратов производства и разрушения, находила время и бесконечное терпение для того, чтобы с такой тревогой расспрашивать себя, как это там обстоят дела с сексом; улыбнутся, быть может, вспомнив, что те люди, каковыми мы были, верили, что в этой стороне имеется истина, по меньшей мере столь же ценная, как и та, которую они уже испрашивали у земли, у звезд и у чистых форм своей мысли; удивятся тому рвению, с каким мы делали вид, будто вырываем сексуальность у ее ночи, сексуальность, которую вс± - наши дискурсы, наши привычки, наши институты, наши установления, наши знания - при полном свете производило и с грохотом запускало в ход. И спросят себя, почему это нам так хотелось отменить закон молчания о том, что было самым шумным из наших занятий. Ретроспективно шум этот, быть может, покажется чрезмерным, но еще более странным покажется наше упорство в том, чтобы здесь дешифровывать лишь отказ

говорить и приказ молчать. Будут задавать себе вопрос, что могло сделать нас столь надменными, будут гадать, почему мы приписали себе заслугу в том, что первые пожаловали сексу - наперекор всей этой тысячелетней морали -то важное значение, которое, говорим мы, и есть его значение ; и как это нам удалось прославить себя за то, что мы наконец-то, в XX веке, преодолели эпоху долгого и сурового подавления - эпоху христианского аскетизма, продолженного и преломленного императивами буржуазной экономики и использованного ею со свойственной ей скупостью и мелочностью. И там, где сегодня мы видим историю с таким трудом отмененной цензуры, там распознают, скорее, долгое восхождение сквозь века некоего сложного диспозитива, предназначенного заставить говорить о сексе, прикрепить к нему наше внимание и нашу озабоченность, заставить нас поверить в суверенность его закона,- тогда как на самом деле нами движут властные механизмы сексуальности.
Будет вызывать насмешку упрек в пансексуализме, одно время выдвигавшийся против Фрейда и психоанализа. Но, быть может, меньшими слепцами окажутся те, кто его сформулировал, нежели те, кто с легкостью его отбросил, как если бы он выражал только страхи устаревшей показной стыдливости. Поскольку первые в конечном счете были лишь застигнуты врасплох процессом, который начался отнюдь не вчера и который - они и не заметили, как это случилось,- уже окружил их со всех сторон; они приписали одному только злому гению Фрейда то, что подготавливалось издалека; они ошиблись лишь в том, что касается даты установления в нашем обществе всеобщего диспозитива сексуальности. Вторые же - они ошиблись в том, что касается природы этого процесса; они подумали, что Фрейд, благодаря внезапному переворачиванию, возвратил, наконец, сексу ту долю, которая ему причиталась и которая у него так долго оспаривалась; они не заметили, что добрый гений Фрейда поместил его в один из решающих пунктов, маркированных - начиная с XVIII века - стратегиями знания и власти, равно как и того, что таким образом Фрейд придал новый импульс - с замечательной эффективностью, достойной величайших духовных вождей и наставников классической эпохи,- вековому наказу о необходимости познавать секс и переводить его в дискурс.
Часто припоминают те бесчисленные приемы, с помощью которых былое христианство будто бы заставило нас ненавидеть тело, но задумаемся немного о всех тех хитростях, которыми за несколько веков нас заставили-таки полюбить секс, которыми сделали для нас желаемым познавать его, сделали ценным все, что о нем говорится, которыми, опять же, побудили нас развернуть все наши способности, чтобы застигать его врасплох, и привязали нас к долгу извлекать из него истину , хитростях, которыми, наконец, нам

вменили в вину то, что мы так долго его не признавали. Именно они и должны были бы удостоиться сегодня удивления. И нам следует подумать о том, что однажды, быть может, внутри другой экономики тел и удовольствий будет уже не очень понятно, каким образом этим ухищрениям сексуальности и поддерживающей ее диспозитив власти, удалось подчинить нас этой суровой монархии секса - до такой степени, что удалось обречь нас на бесконечную задачу выколачивать из него его тайну и вымогать у этой тени самые что ни на есть истинные признания.
Ирония этого диспозитива: он заставляет нас верить, что дело тут касается нашего "освобождения".
ИСПОЛЬЗОВАНИЕ
УДОВОЛЬСТВИЙ
История сексуальности
Том второй
Введение
I.
Изменения
Эта серия исследований выходит в свет позже, чем я предполагал, и в совершенно иной форме.
Вот почему. Эти исследования не должны были быть ни историей поведений, ни историей представлений. Это должна была быть история "сексуальности". Кавычки здесь существенны. Мои намерения состояли не в том, чтобы реконструировать историю сексуальных поведений и сексуальных практик - соответственно последовательности их форм, их эволюции и их распространению.
Равно как не собирался я и анализировать идеи (научные, религиозные или философские), через которые представляли себе эти поведения. Я хотел поначалу остановиться перед самим этим понятием "сексуальности" - таким обыденным и таким недавним: открепить себя от него, обойти его привычную очевидность, проанализировать контексты, теоретический и практический, с которыми оно ассоциируется. Сам термин "сексуальность" появился поздно, в начале XIX века. Факт этот не должен ни недооцениваться, ни становиться поводом для многозначительных интерпретаций. Он указывает на нечто другое, нежели просто преобразование словаря; но он, конечно же, не означает внезапного появления того, к чему он относится. Слово это вошло в оборот в связи с другими феноменами: с развитием ряда областей знания

ПОРЯДОК ДИСКУРСА. Инаугуроцианная лекция в Колледж де Франс прочитанная 2 декабря 1970 года

ВОЛЯ К ЗНАНИЮ
История сексуальности Том первый

I. Мы, другие викторианцы
II. Гипотеза подавления
1. Побуждение к дискурсам
2. Имплантация перверсий
III. Scientia sexualis

IV. Диспозитив сексуальности
1. Задача
2. Метод

1. Правило имманентности
2. Правило непрерывных вариаций
3. Правило двойного обусловливания
4. Правило тактической поливалентности дискурсов

3. Область
4. Периодизация

V. Право на смерть и власть над жизнью

ИСПОЛЬЗОВАНИЕ УДОВОЛЬСТВИЙ
История сексуальности. Том второй
Введение
I. Изменения
II. Формы проблематизации
1. Страх
2. Схема поведения
3. Образ
4. Образец воздержания
III. Мораль и практика себя

ЗАБОТА ОБ ИСТИНЕ
Беседа с Франсуа Эвальдом

КОММЕНТАРИЙ
От переводчика
Порядок дискурса
Комментарий к "Воля к знанию"
История сексуальности, том 1
Комментарий к "Использование удовольствий"
Введение
Комментарий к "Забота об истине"
Беседа с Ф.Эвальдом

Светлана Табачникова. Мишель Фуко: историк настоящего
Начало
“По ту сторону”
“Установка-предел”
Post scriptum

БИБЛИОГРАФИЯ
Работы Мишеля Фуко
Книги
Предисловия, статьи, беседы
Фуко - на русском языке
Избранные работы о Фуко
Разное

КНИГА ИЗДАНА ПРИ ФИНАНСОВОЙ ПОДДЕРЖКЕ МИНИСТЕРСТВА ИНОСТРАННЫХ ДЕЛ ФРАНЦУЗСКСКОЙ РЕСПУБЛИКИ И ПРИ СОДЕЙСТВИИ ФРАНЦУЗСКОГО КУЛЬТУРНОГО ЦЕНТРА В МОСКВЕ

Составление, перевод с французского, комментарий и послесловие Светланы Табачниковой. Общая редакция А.Пузырея

Фуко Мишель. ВОЛЯ К ИСТИНЕ: по ту сторону знания, власти и сексуальности. Работы разных лет. Пер. с франц.- М., Касталь, 1996.- 448 с.

Сборник работ выдающегося современного французского философа Мишеля Фуко (1926 - 1984), одного из наиболее ярких, оригинальных и влиятельных мыслителей послевоенной Европы, творчество которого во многом определяло интеллектуальную атмосферу последних десятилетий.

В сборник вошел первый том и Введение ко второму тому незавершенной многотомной Истории сексуальности, а также другие программные работы Фуко разных лет, начиная со вступительной речи в Коллеж де Франс и кончая беседой, состоявшейся за несколько месяцев до смерги философа.

© Edition Gallimard 1971, 1976, 1984, 1994

© Магистериум, макет серии

© Составление, перевод с французского, комментарий и послесловие С.Табачниковой, 1996

© Подготовка и осуществление издания Издательского Дома "Касталь" Школы культурной политики

ISBN 5-85374-006-7

Жан Валь. Сегодня мы имеем удовольствие видеть среди нас Мишеля Фуко. Мы с нетерпением ждали его прихода и немного уже беспокоились из-за его опоздания - но вот он здесь. Я вам его не представляю: это "настоящий" Мишель Фуко - Фуко Слов и вещей, Фуко диссертации О Безумии. Я сразу предоставляю ему слово.

Мишель Фуко. Я полагаю, не будучи, впрочем, слишком в этом уверен, что существует традиция приносить в это Философское общество результат уже завершенной работы, дабы предложить его вашему рассмотрению и вашей критике. К сожалению, то, что я

принес вам сегодня, является, боюсь, слишком незначительным, чтобы заслуживать вашего внимания. То, что я хотел бы вам представить,- это проект, опыт анализа, основные линии которого я пока едва смутно просматриваю. Но мне показалось, что пытаясь их наметить перед вами, обращаясь к вам с просьбой вынести о них суждение и выправить их, я, подобно "настоящему невротику", ищу двойную выгоду: во-первых, уберечь результаты работы, которой пока еще не существует, от суровости ваших возражений, и, во-вторых, сделать так, чтобы в момент своего рождения она воспользовалась не только преимуществом иметь в вашем лице своего крестного отца, но также и вашими советами.

Я хотел бы обратиться к вам еще с одной просьбой: проявить ко мне снисхождение, если, слушая в скором времени ваши вопросы, я буду все еще - и здесь особенно - ощущать отсутствие одного голоса, который до сих пор был мне необходим. Вы хорошо понимаете, что вскоре именно этот голос - голос моего первого учителя - я и буду пытаться -неодолимо - услышать * . В конце концов, именно ему первому я рассказал о первоначальном замысле работы. Несомненно, мне очень было бы нужно, чтобы он присутствовал при первом испытании этого проекта и чтобы он еще раз помог мне в моих сомнениях. Но, так или иначе, поскольку отсутствие и есть первое место дискурса, то согласитесь, прошу вас, чтобы сегодня вечером я обращался в первую очередь именно к нему.

По поводу предложенной мною темы: "Что такое автор?" мне следует, по-видимому, как-то объясниться перед вами.

Если я выбрал для обсуждения этот несколько странный вопрос, то в первую очередь потому, что мне хотелось бы провести определенную критику того, что мне довелось уже написать прежде. И вернуться к некоторым опрометчивым действиям, которые мне довелось уже совершить. В Словах и вещах я попытался проанализировать словесные массы, своего рода дискурсивные пласты ** , не расчлененные привычными единствами книги, произведения и автора. Я говорил о "естественной истории", или об "анализе богатств", или о "политической экономии" - вообще, но вовсе не о произведениях или же о писателях. Однако на протяжении всего этого текста я наивным, а стало быть - диким образом использовал-таки имена авторов. Я говорил о Бюффоне, о Кювье, о Рикардо и т.д. и позволил этим именам функционировать неким весьма затруднительным двус-

Мишель Фуко - история сексуальности

План шеститомной Истории сексуальности предполагал, помимо Воли к знанию, публикацию еще пяти томов, а также книги, не входящей в эту серию: Le Pouvoir de la verite. Сбыться ему было не суждено. Почему? Об этом Фуко часто говорил в последние годы: в интервью и беседах, в лекциях в Коллеж, де Франс и в университетах разных стран. Говорит он об этом и в интервью, опубликованном в настоящем сборнике, равно как и в самом "Введении" к Использованию удовольствий.

Первоначальный замысел Истории сексуальности складывался на пересечении нескольких линий. Прежде всего, это критика общепринятого представления о том, что секс на христианском Западе долгое время рассматривался как нечто греховное и подавлялся, не имел "права голоса" и стал "выходить на свободу" лишь с конца XIX века, главным образом благодаря психоанализу. При этом полагают, что Фрейд и психоанализ знаменуют радикальный разрыв с предшествующей традицией понимания секса и отношения к нему, что суть этого разрыва, далее, - "сексуальное освобождение" и что, наконец, за это освобождение нужно бороться. Словом - "сексуальная революция".

Своей Волей к знанию Фуко камня на камне не оставляет от этих, столь убедительных для современного сознания идеологом "освобождения подавленного секса". Во-первых, никакого разрыва. Сила психоанализа - не в обнаружении "подавленной сексуальности", а в открытии особой логики бессознательного. И основополагающая работа Фрейда - не Три очерка по теории сексуальности, но его Толкование сновидений (Dits et ecrits, t.III, p.315).

Фуко прослеживает зарождение и трансформацию феномена "признания", начиная с исповеди и покаяния в христианстве и кончая развитыми формами признания, которые сложились в рамках судебной, психиатрической, медицинской, педагогической и других практик. Место психоанализа, настаивает Фуко, - в этом ряду. В той мере, в какой признание было специальным устройством, призванным, кроме прочего, вызывать и подпитывать постоянное говорение о сексе, постоянное к нему внимание и интерес. Линия рассмотрения признания как особой техники "производства дискурсов" о сексе и линия "археологии психоанализа", говоря словами Фуко из Воли к знанию, сходятся в этой точке, точно также, как сами признанием психоанализ пересекаются в точке, где, собственно, и складывается "диспозитив сексуальности".

История диспозитива сексуальности как линия критики и направление атаки нацелена не столько против психоанализа и психоаналитиков, сколько против всевозможных "движений за сексуальное освобождение" (движение за освобождение женщин, движение гомосексуалистов, движение фрейдо-марксистов и многие другие). Весьма двусмысленно, снова и снова предостерегает нас Фуко, искать освобождения в том, что связано с сексуальностью, - стоит только отдать себе отчет в том, что "сам этот объект "сексуальность" на самом деле является инструментом, и давно сформировавшимся, который составлял тысячелетний диспозитив подчинения" (Dits et ecrits, t.III, p.321).

Итак, вместо того, чтобы быть подавляемой, "сексуальность", как инструмент контроля и подчинения, "производится" соответствующим диспозитивом, и потому бороться за ее "освобождение" - означает просто-напросто участвовать в игре образующих этот диспозитив сил. Дискурс о сексе, говорит Фуко в беседе 1977 года с выразительным названием "Нет - сексу-королю", - "это есть потрясающее орудие контроля и власти. Он, как всегда, пользуется тем, что люди говорят, тем, что они чувствуют, на что надеются. Он эксплуатирует их соблазн верить, что достаточно - дабы быть счастливыми - переступить порог дискурса и снять несколько запретов. И, в конечном счете, он огораживает и зарешечивает любые движения мятежа и освобождения…" (Dits et ecrits, t.III, р.259).

Мишель Фуко - История сексуальности - 1- Воля к истине - по ту сторону знания, власти и сексуальности

Составление, перевод с французского, комментарий и послесловие Светланы Табачниковой.

Общая редакция А.Пузырея. Работы разных лет. Пер. с франц.- М., Касталь, 1996.- 448 с.

ISBN 5-85374-006-7

Мишель Фуко - История сексуальности - 1- Воля к истине - по ту сторону знания, власти и сексуальности - Содержание

Воля к знанию. Мы, другие викторианцы

Гипотеза подавления

2.Имплантация перверсий

Диспозитив сексуальности

3.Область

4. Периодизация

Право на смерть и власть над жизнью

Использование удовольствий. Введение

Забота об истине. Беседа с Франсуа Эвальдом

Комментарий С.В. Табачникова Мишел Фуко: историк настоящего

Библиография

Мишель Фуко - История сексуальности - 1- Воля к истине - по ту сторону знания, власти и сексуальности - Scientia sexualis

Полагаю, мне уступят первые два пункта; думаю, согласятся считать, что в течение вот уже трех веков дискурс о сексе оказывался скорее приумноженным, нежели разреженным; и что если он и нес с собой запреты и ограничения, то при этом - и неким гораздо более фундаментальным образом он обеспечивал уплотнение и имплантацию всего этого сексуального многообразия. Тем не менее кажется, что все это играло главным образом защитную роль. Столько о нем говорить, находить его размноженным, расчлененным и специфицированным именно там, куда его вставили, - по сути дела, это будто бы и значит пытаться просто замаскировать секс: дискурс-экран, дисперсия-избегание. И, по крайней мере до Фрейда, дискурс о сексе - дискурс ученых и теоретиков - никогда якобы не прекращал скрывать то, о чем он говорил. Можно было бы принять все эти сказанные вещи, эти скрупулезные предосторожности и детальные анализы за многочисленные процедуры, предназначенные для того, чтобы избежать эту невыносимую, слишком гибельную истину о сексе. И самый факт, что притязали говорить о нем с очищенной и нейтральной точки зрения науки, является весьма показательным. Это действительно была наука, построенная на умолчаниях, поскольку, обнаруживая свою неспособность или нежелание говорить о сексе как таковом, она касалась главным образом его отклонений, перверсий, причудливых исключений, патологических упразднений или болезненных обострений. Это была также наука, подчиненная императивам некой морали, разделения которой она повторила в форме разновидностей медицинской нормы. Под предлогом говорить истину она повсюду разжигала страхи; малейшим колебаниям сексуальности она приписывала целую воображаемую династию несчастий, которым суждено отзываться в поколениях; она объявила опасными для общества в целом тайные привычки застенчивых и маленькие пристрастия, самые что ни на есть уединенные; в конце необычных удовольствий она поставила ни больше ни меньше как смерть смерть индивидов, поколений и рода.

Она, таким образом, оказалась связанной с некой медицинской практикой, настойчивой и нескромной, скороговоркой оповещающей о своих отвращениях, скорой на то, чтобы бежать на помощь закону и общественному мнению, скорее угодливой перед силами порядка, нежели послушной требованиям истинного. В лучшем случае непроизвольно наивная, но чаще всего намеренно лживая, пособница того, что она изобличает, надменная и задиристая, - она установила настоящее распутство патологического, характерное для кончающегося XIX века. Такие врачи, как Гарнье, Пуйе, Ладусет были во Франции бесславными живо-писателями этого, как Ролина - его певцом. Но - по ту сторону этих удовольствий-расстройств - эта наука требовала для себя и других властных полномочий; она выставляла себя в качестве верховной инстанции в том, что касается требований гигиены, соединяя древние страхи венерической болезни с новыми темами асептики, великие эволюционистские мифы с новыми институтами общественного здоровья; она претендовала на то, чтобы обеспечить физическую крепость и моральную чистоту социального тела; она обещала устранить неполноценных индивидов, всякого рода дегенератов и вырождающиеся популяции. Во имя биологической и исторической настоятельности она оправдывала различные формы государственного расизма, в таком случае неизбежного. Она обосновывала расизм как "истину".

Если сравнить эти дискурсы о человеческой сексуальности с тем, чем была в то же самое время физиология размножения животных и растений, различие не может не поражать. Слабость их содержания - я даже не говорю о научности, но об элементарной рациональности - ставит их особняком в истории знания. Они образуют странную смешанную зону. На протяжении ХIX века секс кажется вписанным в два весьма различных регистра знания: биологии размножения, которая непрерывно развивалась в соответствии с общей научной нормативностью, и медицины секса, которая подчинялась совершенно иным правилам формирования. Между ними не было никакого реального обмена, никакого взаимного структурирования. Первая сыграла по отношению ко второй роль более чем отдаленной и к тому же весьма фиктивной гарантии: глобальное поручительство, под прикрытием которого моральные препятствия, экономические или политические предпочтения, традиционные страхи могли быть переписаны в наукообразном словаре. Все происходит так, как если бы некое фундаментальное сопротивление противостояло тому, чтобы о человеческом сексе, его коррелятах и его эффектах держать речь в рациональной форме. Такой сдвиг указывает вроде бы на то, что подобного рода дискурс преследует цель не высказывать истину, но лишь во что бы то ни стало помешать этой истине там себя обнаруживать. За различием физиологии размножения и медицины сексуальности следовало бы видеть нечто большее, нежели только неравномерный научный прогресс или перепад форм рациональности: как если бы одна находилась в ведении безмерной воли к знанию, которая поддерживала институт научного дискурса на Западе, тогда как другая принадлежала бы упорной воле к незнанию.

Воля к истине — по ту сторону знания, власти и сексуальности

(за исключением, быть может, Троцкого) молчанием обходят вопрос, что понимать под борьбой, когда говорится о борьбе классов. Что означает здесь "борьба"? Диалектическое столкновение? Политическое сражение за власть? Экономическая баталия? Война? Гражданское общество, пронизанное классовой борьбой, это - что: война, продолженная другими средствами?". И, наконец, на вопрос Миллера о том, кто же эти, противостоящие друг Другу, субъекты, Фуко отвечает: "Это всего лишь гипотеза, но я бы сказал так все против всех. Не существует непосредственно данных субъектов, один из которых был бы пролетариатом, а другой - буржуазией. Кто борется против кого? Мы все боремся против всех. И в нас всегда еще есть что-то, что борется против чего-то в нас же самих" (ibid., pp.310-311). с.238 Слово "диспозитив" не имеет во французском языке тех значений, с которыми употребляет его Фуко в Воле к знанию. Во французском языке dispositif может означать, во-первых, "приспособление", "устройство", "прибор", "механизм", причем чаще всего - в конкретном техническом смысле. Во-вторых, это слово может означать "расположение", "порядок", и в частности "боевой, 367 походный порядок", "группировка войск". В книге Фуко мы имеем дело по существу с семантическим новообразованием. Можно было бы подумать, что это один из тех немногих случаев, когда русский и французский читатели оказываются в одинаковом положении. Фуко, однако, не "стирает" прежних значений этого слова, но, напротив, каждый раз опирается то на одно из них, то на другое. Именно поэтому в русском тексте это слово оставлено без перевода после многих - неудачных - попыток найти (или изобрести) его русский эквивалент. В дискуссии с лаканистами Фуко пришлось, конечно же, отвечать и на вопрос о смысле и методологической функции термина "диспозитив". Фуко говорит: "Что я пытаюсь ухватить под этим именем, так это, во-первых, некий ансамбль - радикально гетерогенный, включающий в себя дискурсы, институции, архитектурные планировки, регламентирующие решения, законы, административные меры, научные высказывания, философские, но также и моральные, и филантропические положения, - стало быть: сказанное, точно так же, как и не-сказанное, - вот элементы диспозитива. Собственно диспозитив - это сеть, которая может быть установлена между этими элементами. Во-вторых, то, что я хотел бы выделить в понятии диспозитива, это как раз природа связи, которая может существовать между этими гетерогенными элементами. Так, некий дискурс может представать то в качестве программы некоторой институции, то, напротив, в качестве элемента, позволяющего оправдать и прикрыть практику, которая сама по себе остается немой, или же, наконец, он может функционировать как переосмысление этой практики, давать ей доступ в новое поле рациональности. Короче, между этими элементами, дискурсивными или недискурсивными, существуют своего рода игры, перемены позиций, изменения функций, которые могут быть, в свою очередь, также очень различными. Под диспозитивом, в-третьих, я понимаю некоторого рода - скажем так образование, важнейшей функцией которого в данный исторический момент оказывалось: ответить на некоторую неотложность. Диспозитив имеет, стало быть, преимущественно стратегическую функцию. Ею может быть, например, поглощение какой-то подвижной массы населения, которую общество с эко 368 номикой по преимуществу меркантильного типа находило мешающей: здесь обнаруживается некоторый стратегический императив, выполняющий роль своего рода матрицы того диспозитива, который мало-помалу стал диспозитивом контроля-подчинения безумия, душевной болезни, невроза" (Dits et ecrits, t.III, pp.299). В этой же дискуссии Фуко пришлось объясниться и по поводу соотношения между новыми понятиями: диспозитив, дисциплина, - и прежними: эпистема, знание, дискурс. "Что касается диспозитива, - говорит он, - то тут я стою перед проблемой, из которой пока не очень-то вижу выход. Я сказал, что диспозитив имеет преимущественно стратегическую природу, а это предполагает, что речь здесь идет об определенного рода манипулировании отношениями силы, о рациональном и координированном вмешательстве в эти отношения силы, чтобы либо развернуть их в определенном направлении, либо блокировать их, либо стабилизировать и использовать их. Диспозитив, стало быть, всегда вписан в игру власти, но, кроме того, всегда связан с одной или несколькими гранями знания, которые в связи с ним возникают, но в не меньшей мере его и обусловливают. Вот это и есть диспозитив: стратегии силовых отношений, которые и поддерживают различные типы знаний и поддерживаются ими. В Словах и вещах, где я хотел написать историю эпистемы, я еще оставался в тупике. Что я хотел бы сделать сейчас, так это попытаться показать, что то, что я называю диспозитивом, - это куда более общий случай, нежели эпистема. Или, скорее, что эпистема - это специфически дискурсивный диспозитив, тогда как, вообще говоря, диспозитив может быть как дискурсивным, так и не-дискурсивным, поскольку его элементы куда более гетерогенны. Если угодно, теперь, по зрелому размышлению, я определил бы эпистему как стратегический диспозитив, который позволяет отобрать среди всех возможных высказываний те, что смогут оказаться принятыми внутрь - я не говорю: научной теории, но - некоторого поля научности, и о которых можно было бы сказать: вот это высказывание истинно, а это - ложно. Именно диспозитив позволяет отделить - не истинное от ложного, но то, что может квалифицироваться как научное, от того, что так квалифицироваться не может" (ibid., pp.300-301). 369 с.241 Во французском тексте эта идея выражена еще и лексически, поскольку "власть" и "мочь" во французском языке - это одно слово: pouvoir. с.242 Это не просто умозрительные рассуждения - за этим у Фуко стоит вполне определенная гражданская позиция: он был среди тех, кто активно боролся за отмену смертной казни во Франции. Пик этой борьбы приходится как раз на середину 70-х годов; отменена она была в 1981-м, в самом начале президентства Франсуа Миттерана. с.245 идеологи - речь идет о группе французских ученых и философов (среди которых А.Дестют де Траси, Ж.Кабанис, К-Ф.де Вольней и др.), кульминация деятельности которых приходится на последние десятилетия XVIII века. Активно поддержавшие Французскую революцию, а затем приход к власти Наполеона, они использовали этот момент социальных и культурных трансформаций для реализации своих идей. Главное их дело - создание новых институтов народного образования, в частности Высшей нормальной школы (национального центра подготовки преподавателей), а также французской Академии и особенно - ее знаменитого отделения моральных и политических наук. Оказавшиеся не у дел и преданные забвению с приходом Реставрации и последовавшей политической реакции, в последние десятилетия нашего века "идеологи" привлекают к себе все большее и большее внимание. Говоря об их заслугах, подчеркивают их приверженность "новому научному духу" и власти нового типа. с.248 эпистема ()[греч.] - понятие, которым Фуко пользуется почти исключительно в Словах и вещах, называя таким образом особую конфигурацию "слов", "вещей" и "представлений", которая задает условия возможности взглядов, знаний, наук, характерных для определенной исторической эпохи. В европейской культуре Нового времени Фуко выделяет три эпистемы: ренессансную (XVI век), классическую (XVII век - конец XVIII) и современную. с.260 Именно то, что у Фуко мы находим радикальную проблематизацию не только идеи "сексуальности", но и самого "секса как такового", и заставляет нас в русском переводе остановиться на слове "секс", хотя французское le sexe может передаваться по-русски не только как "секс", но и как "пол". Употребление в переводе не одного - сквозно 370 го - термина, но двух, лишало бы позицию Фуко ее последовательности и радикальности, оставляя лазейку для привычных натуралистических смыслов. Комментарий к "Использование удовольствий" Введение Публикуемый в сборнике перевод выполнен по тексту "Введения", помещенному в начале второго тома Истории сексуальности. Первоначально текст этого "Введения" под названием "Использование удовольствий и техники себя" ("Usage des plaisirs et techniques de soi") появился в 27-м номере журнала Le Debat в ноябре 1983 года, то есть за несколько месяцев до выхода самой книги. Различия между этими текстами немногочисленны и несущественны. Существенно, однако, то, что первоначальная журнальная публикация выступала - о чем говорят как сохранившиеся в книге начальные строки, так и само содержание текста, - в качестве "Введения" ко "всей серии исследований", составивших последние тома Истории сексуальности. И именно как таковое текст статьи циркулировал и цитировался до выхода самих книг в мае и июне 1984 года. Как мы помним, план шеститомной Истории сексуальности предполагал, помимо Воли к знанию, публикацию еще пяти томов, а также книги, не входящей в эту серию: Le Pouvoir de la verite. Сбыться ему было не суждено. Почему? Об этом Фуко часто говорил в последние годы: в интервью и беседах, в лекциях в Коллеж, де Франс и в университетах разных стран. Говорит он об этом и в интервью, опубликованном в настоящем сборнике, равно как и в самом "Введении" к Использованию удовольствий. Есть, одна 371 ко, и что-то, о чем или вовсе, или почти ничего не говорится здесь, что остается за кадром, но что представляет собой важные вехи в этом многолетнем поиске. Первоначальный замысел Истории сексуальности складывался на пересечении нескольких линий. Прежде всего, это критика общепринятого представления о том, что секс на христианском Западе долгое время рассматривался как нечто греховное и подавлялся, не имел "права голоса" и стал "выходить на свободу" лишь с конца XIX века, главным образом благодаря психоанализу. При этом полагают, что Фрейд и психоанализ знаменуют радикальный разрыв с предшествующей традицией понимания секса и отношения к нему, что суть этого разрыва, далее, - "сексуальное освобождение" и что, наконец, за это освобождение нужно бороться. Словом - "сексуальная революция". Своей Волей к знанию Фуко камня на камне не оставляет от этих, столь убедительных для современного сознания идеологом "освобождения подавленного секса". Во-первых, никакого разрыва. Сила психоанализа - не в обнаружении "подавленной сексуальности", а в открытии особой логики бессознательного. И основополагающая работа Фрейда - не Три очерка по теории сексуальности, но его Толкование сновидений (Dits et ecrits, t.III, p.315). Фуко прослеживает зарождение и трансформацию феномена "признания", начиная с исповеди и покаяния в христианстве и кончая развитыми формами признания, которые сложились в рамках судебной, психиатрической, медицинской, педагогической и других практик. Место психоанализа, настаивает Фуко, - в этом ряду. В той мере, в какой признание было специальным устройством, призванным, кроме прочего, вызывать и подпитывать постоянное говорение о сексе, постоянное к нему внимание и интерес. Линия рассмотрения признания как особой техники "производства дискурсов" о сексе и линия "археологии психоанализа", говоря словами Фуко из Воли к знанию, сходятся в этой точке, точно также, как сами признанием психоанализ пересекаются в точке, где, собственно, и складывается ".диспозитив сексуальности". 372 История диспозитива сексуальности как линия критики и направление атаки нацелена не столько против психоанализа и психоаналитиков, сколько против всевозможных "движений за сексуальное освобождение" (движение за освобождение женщин, движение гомосексуалистов,

Мишель Фуко

Воля к истине: по ту сторону знания, власти и сексуальности

ПОРЯДОК ДИСКУРСА

ВОЛЯ К ЗНАНИЮ. МЫ, ДРУГИЕ ВИКТОРИАНЦЫ

ГИПОТЕЗА ПОДАВЛЕНИЯ

1.Побуждение к дискурсам

2.Имплантация перверсий

ДИСПОЗИТИВ СЕКСУАЛЬНОСТИ

3.Область

4. Периодизация

ПРАВО НА СМЕРТЬ И ВЛАСТЬ НАД ЖИЗНЬЮ

ИСП0ЛЬЗОВАНИЕ УДОВОЛЬСТВИЙ. ВВЕДЕНИЕ

ЗАБОТА ОБ ИСТИНЕ. Беседа с Франсуа Эвальдом

КОММЕНТАРИЙ

С.В. Табачникова МИШЕЛ ФУКО: ИСТОРИК НАСТОЯЩЕГО

БИБЛИОГРАФИЯ

Составление, перевод с французского, комментарий и послесловие Светланы Табачниковой. Общая редакция А.Пузырея

Фуко Мишель. ВОЛЯ К ИСТИНЕ: по ту сторону знания, власти и сексуальности. Работы разных лет. Пер. с франц.- М., Касталь, 1996.- 448 с.

Сборник работ выдающегося современного французского философа Мишеля Фуко (1926 - 1984), одного из наиболее ярких, оригинальных и влиятельных мыслителей послевоенной Европы, творчество которого во многом определяло интеллектуальную атмосферу последних десятилетий.

В сборник вошел первый том и Введение ко второму тому незавершенной многотомной Истории сексуальности, а также другие программные работы Фуко разных лет, начиная со вступительной речи в Коллеж де Франс и кончая беседой, состоявшейся за несколько месяцев до смерги философа.

Выступление на

заседании Французского философского общества 22 февраля 1969 года в Колледж де Франс под председательством Жана Валя

{i}Жан Валь{/i}. Сегодня мы имеем удовольствие видеть среди нас Мишеля Фуко. Мы с нетерпением ждали его прихода и немного уже беспокоились из-за его опоздания - но вот он здесь. Я вам его не представляю: это "настоящий" Мишель Фуко - Фуко Слов и вещей, Фуко диссертации О Безумии. Я сразу предоставляю ему слово.

{i}Мишель Фуко{/i}. Я полагаю, не будучи, впрочем, слишком в этом уверен, что существует традиция приносить в это Философское общество результат уже завершенной работы, дабы предложить его вашему рассмотрению и вашей критике. К сожалению, то, что я принес вам сегодня, является, боюсь, слишком незначительным, чтобы заслуживать вашего внимания. То, что я хотел бы вам представить,- это проект, опыт анализа, основные линии которого я пока едва смутно просматриваю. Но мне показалось, что пытаясь их наметить перед вами, обращаясь к вам с просьбой вынести о них суждение и выправить их, я, подобно "настоящему невротику", ищу двойную выгоду: во-первых, уберечь результаты работы, которой пока еще не существует, от суровости ваших возражений, и, во-вторых, сделать так, чтобы в момент своего рождения она воспользовалась не только преимуществом иметь в вашем лице своего крестного отца, но также и вашими советами.

Я хотел бы обратиться к вам еще с одной просьбой: проявить ко мне снисхождение, если, слушая в скором времени ваши вопросы, я буду все еще - и здесь особенно - ощущать отсутствие одного голоса, который до сих пор был мне необходим. Вы хорошо понимаете, что вскоре именно этот голос - голос моего первого учителя - я и буду пытаться -неодолимо - услышать*. В конце концов, именно ему первому я рассказал о первоначальном замысле работы. Несомненно, мне очень было бы нужно, чтобы он присутствовал при первом испытании этого проекта и чтобы он еще раз помог мне в моих сомнениях. Но, так или иначе, поскольку отсутствие и есть первое место дискурса, то согласитесь, прошу вас, чтобы сегодня вечером я обращался в первую очередь именно к нему.

По поводу предложенной мною темы: "Что такое автор?" мне следует, по-видимому, как-то объясниться перед вами.

Если я выбрал для обсуждения этот несколько странный вопрос, то в первую очередь потому,

что мне хотелось бы провести определенную критику того, что мне довелось уже написать прежде. И вернуться к некоторым опрометчивым действиям, которые мне довелось уже совершить. В Словах и вещах я попытался проанализировать словесные массы, своего рода дискурсивные пласты**, не расчлененные привычными единствами книги, произведения и автора. Я говорил о "естественной истории", или об "анализе богатств", или о "политической экономии" - вообще, но вовсе не о произведениях или же о писателях. Однако на протяжении всего этого текста я наивным, а стало быть - диким образом использовал-таки имена авторов. Я говорил о Бюффоне, о Кювье, о Рикардо и т.д. и позволил этим именам функционировать неким весьма затруднительным двусмысленным образом. Так что на законном основании могли быть сформулированы двоякого рода возражения - что и произошло. С одной стороны, мне сказали: Вы не описываете как следует ни Бюффона, ни совокупности его произведений, равно как и то, что Вы говорите о Марксе, до смешного недостаточно по отношению к мысли Маркса. Эти возражения были, конечно, обоснованными; но я не думаю, что они были вполне уместными по отношению к тому, что я делал; поскольку проблема для меня состояла не в том, чтобы описать Бюффона или Маркса, и не в том, чтобы восстановить то, что они сказали или хотели сказать,- я просто старался найти правила, по которым они произвели некоторое число понятий или теоретических ансамблей, которые можно встретить в их текстах. Было высказано и другое возражение: Вы производите говорили мне - чудовищные семейства, Вы сближаете имена столь противоположные, как имена Бюффона и Линнея, Вы ставите Кювье рядом с Дарвиным,- и все это вопреки очевиднейшей игре естественных родственных связей и сходств. И здесь опять же я не сказал бы, что возражение это кажется мне уместным, поскольку я никогда не пытался создать генеалогическую таблицу духовных индивидуальностей, я не хотел образовать интеллектуальный дагерротип ученого или натуралиста ХVII или ХVIII веков; я не хотел сформировать никакого семейства: ни святого, ни порочного; я просто искал что является куда более скромным делом - условия функционирования специфических дискурсивных практик. Зачем же было тогда - скажете вы мне использовать в Словах и вещах имена авторов? Нужно было или не использовать ни одного из них, или же определить тот способ, каким Вы это делаете. Вот это возражение, как я полагаю, является вполне оправданным - и я попытался оценить допущения и последствия этого в тексте, который должен скоро появиться*. Там я пытаюсь установить статус больших дискурсивных единств таких, как те, что называют Естественной историей или Политической экономией. Я спросил себя, в соответствии с какими методами, с помощью каких инструментов можно было бы их засекать, расчленять, анализировать их и описывать. Вот первая часть работы, предпринятой несколько лет назад и ныне законченной.

Но встает другой вопрос: вопрос об авторе - и именно об этом я и хотел бы сейчас с вами побеседовать. Это понятие автора конституирует важный момент индивидуализации в истории идей, знаний, литератур, равно как и в истории философии и наук. Даже сегодня, когда занимаются историей какого-либо понятия, или литературного жанра, или какого-нибудь типа философии, эти единства, как мне кажется, по-прежнему рассматривают как расчленения сравнительно слабые, вторичные и наложенные на первичные, прочные и фундаментальные единства, каковыми являются единства автора и произведения.

Я оставлю в стороне, по крайней мере в сегодняшнем докладе, историко-социологический анализ персонажа автора. Каким образом автор индивидуализировался в такой культуре, как наша, какой статус ему был придан, с какого момента, скажем, стали заниматься поисками аутентичности и атрибуции, в какой системе валоризации автор был взят, в какой момент начали рассказывать жизнь уже не героев, но авторов, каким образом установилась эта фундаментальная категория критики "человек-и-произведение",- все это, бесспорно, заслуживало бы того, чтобы быть проанализированным. В настоящий момент я хотел бы рассмотреть только отношение текста к автору, тот способ, которым текст намечает курс к этой фигуре - фигуре, которая по отношению к нему является внешней и предшествующей, по крайней мере с виду. Формулировку темы, с которой я хотел бы начать, я заимствую у Беккета: "Какая разница, кто говорит,- сказал кто-то,- какая разница, кто говорит". В этом безразличии, я полагаю, нужно признать один из фундаментальных этических принципов современного письма. Я говорю "этических", поскольку это безразличие является не столько особенностью, характеризующей способ, каким говорят или пишут, сколько, скорее, своего рода имманентным правилом, без конца снова и снова возобновляемым, но никогда полностью не исполняемым, принципом, который не столько маскирует письмо как результат, сколько господствует над ним как практикой. Это правило слишком известно, чтобы нужно было долго его анализировать; здесь будет вполне достаточно специфицировать его через две его важнейшие темы. Во-первых, можно сказать, что сегодняшнее письмо освободилось от темы выражения: оно отсылает лишь к себе самому, и, однако, оно берется не в форме "внутреннего",- оно идентифицируется со своим собственным развернутым "внешним". Это означает, что письмо есть игра знаков, упорядоченная не столько своим означаемым содержанием, сколько самой природой означающего; но это означает и то, что регулярность письма все время подвергается испытанию со стороны своих границ; письмо беспрестанно преступает и переворачивает регулярность, которую оно принимает и которой оно играет; письмо развертывается как игра, которая неминуемо идет по ту сторону своих правил и переходит таким образом вовне. В случае письма суть дела состоит не в обнаружении или в превознесении самого жеста писать; речь идет не о пришпиливании некоего субъекта в языке,- вопрос стоит об открытии некоторого пространства, в котором пишущий субъект не перестает исчезать. Вторая тема еще более знакома: это сродство письма и смерти. Эта связь переворачивает тысячелетнюю тему; сказание и эпопея у греков предназначались для того, чтобы увековечить бессмертие героя. И если герой соглашался умереть молодым, то это для того, чтобы его жизнь, освященная таким образом и прославленная смертью, перешла в бессмертие; сказание было выкупом за эту принятую смерть. Арабский рассказ (я думаю тут о Тысяче и одной ночи), пусть несколько иначе, тоже имел своим мотивом, темой и предлогом "не умереть" - разговор, рассказ длился до раннего утра именно для того, чтобы отодвинуть смерть, чтобы оттолкнуть этот срок платежа, который должен был закрыть рот рассказчика. Рассказ Шехерезады - это отчаянная изнанка убийства, это усилие всех этих ночей удержать смерть вне круга существования. Эту тему рассказа или письма, порождаемых, дабы заклясть смерть, наша культура преобразовала: письмо теперь связано с жертвой, с жертвоприношением самой жизни. Письмо теперь - это добровольное стирание, которое и не должно быть представлено в книгах, поскольку оно совершается в самом существовании писателя. Творение, задачей которого было приносить бессмертие, теперь получило право убивать - быть убийцей своего автора. Возьмите Флобера, Пруста, Кафку. Но есть и другое: это отношение письма к смерти обнаруживает себя также и в стирании индивидуальных характеристик пишущего субъекта. Всевозможными уловками, которые пишущий субъект устанавливает между собой и тем, что он пишет, он запутывает все следы, все знаки своей особой индивидуальности; маркер писателя теперь - это не более чем своеобразие его отсутствия; ему следует исполнять роль мертвого в игре письма. Все это известно; и прошло уже немало времени с тех пор, как критика и философия засвидетельствовали это исчезновение или эту смерть автора.

Я, однако, не уверен ни в том, что из этой констатации строго извлекли все необходимые выводы, ни в том, что точно определили масштаб этого события. Если говорить точнее, мне кажется, что некоторое число понятий, предназначенных сегодня для того, чтобы заместить собой привилегированное положение автора, в действительности блокирует его и замалчивает то, что должно было бы быть высвобождено. Я возьму только два из этих понятий, которые являются сегодня, на мой взгляд, особенно важными.

Первое - это понятие произведения. В самом деле, говорят (и это опять-таки очень знакомый тезис), что дело критики состоит не в том, чтобы раскрывать отношение произведения к автору, и не в том, чтобы стремиться через тексты реконструировать некоторую мысль или некоторый опыт; она должна, скорее, анализировать произведение в его структуре, в его архитектуре, в присущей ему форме и в игре его внутренних отношений. Но тогда сразу же нужно задать вопрос: "Что же такое произведение? Что же это за такое любопытное единство, которое называют произведением! Из каких элементов оно состоит? Произведение - разве это не то, что написал тот, кто и есть автор?". Возникают, как видим, трудности. Если бы некоторый индивид не был автором, разве тогда то, что он написал или сказал, что оставил в своих бумагах или что удалось донести из сказанного им, -разве все это можно было бы назвать "произведением"? Коль скоро Сад не был автором,- чем же были его рукописи? Рулонами бумаги, на которых он во время своего заключения до бесконечности развертывал свои фантазмы.

gastroguru © 2017